Разговор с Олей был на четвертый день, вечером, когда мы наконец остались вдвоем. Я ждал его как приговора и, честно скажу, приготовил защиту. У меня было три довода, и все три хорошие: «Я хотел вас уберечь. Я не хотел быть обузой. Я всё продумал».
Она не дала мне произнести ни одного. Она села напротив, положила руки на стол и сказала: «Коля, я не буду кричать. Я тридцать четыре года не кричу».
«Скажу один раз. Ты решил умереть, чтобы я тебя не мыла. Ты понимаешь, что ты сделал? Ты решил за меня».
«Ты за меня решил, что мне будет тяжело, и вычеркнул меня из последнего года моей собственной жизни. Ты меня не пожалел. Ты меня уволил».
Она говорила спокойно, ровно, учительским голосом, каким тридцать один год объясняла литературу: «Я бы тебя мыла. Я бы тебя носила».
«Я про это думала еще лет пятнадцать назад, когда у мамы был инсульт, и тогда поняла, что смогу. Не говорила, потому что зачем говорить заранее. А ты решил за меня, что я не смогу».
«Ты никогда ничего у меня не спрашивал. Ты всегда всё знал заранее». И потом она замолчала надолго, а потом сказала последнее, и вот это последнее было хуже всего остального.
Она сказала: «Знаешь, что самое обидное? Не то, что ты умирать собрался, а то, что если бы ты умер по своему плану, я бы потом всю оставшуюся жизнь думала, что я плохая жена, что я не заметила, что муж умирал у меня под боком, а я вешала бельё. Ты и это на меня повесил, а сам бы уже ничего не чувствовал». Я сидел и молчал.
Мне нечего было сказать, потому что она была права от первого слова до последнего. Потом я сказал одну фразу, единственную, которая у меня нашлась: «Оль, я не умею».
Она сказала: «Я знаю. Я тридцать четыре года смотрю, как ты не умеешь. Учись».
Лечиться я начал одиннадцатого ноября. Отказ мой Шевченко порвал при мне, и я видел, что ему это доставило удовольствие. Он сказал: «Николай Павлович, я вас поздравляю. Вы, наверное, думаете, что сейчас согласились лечиться. Вы согласились на другое. Лечиться — это как раз просто. Лечиться будем мы. Вы согласились полгода никем не руководить». И он оказался прав по всем пунктам.
Отдельно про то, как я сообщал на работе, потому что это была вторая моя война. Я решил не говорить в парке ничего. Объявлю, что уезжаю на полгода по семейным обстоятельствам.
Оставлю Ромку исполняющим, и всё. Максим, узнав про этот план, спросил: «Пап, ты в своём уме? Восемьдесят шесть человек. Через месяц они увидят тебя лысого».
Я сказал, что не покажусь. Он сказал: «То есть полгода будешь прятаться от собственных водителей?» И я услышал это со стороны.
Я собрал их в понедельник в актовом зале, где мы проводим инструктажи. Пришли не все, была смена. Но человек шестьдесят набралось.
Я сказал коротко, тремя предложениями: «У меня онкология. Лечение — полгода. На это время предприятием руководит Кравченко». И сел.
И в зале была тишина, и я подумал: ну вот, теперь начнётся то самое — взгляды. И тут встал Мельник, который вообще был на пенсии, пришел непонятно зачем, и сказал в тишину: «Палыч, ты извини, я скажу. Мы тут посчитали: нас восемьдесят шесть человек. Если каждый по одному дню в месяц отдаст, это получается почти три месяца бесплатного человека. Ты только скажи, чего надо». И зал загудел.
Я тридцать лет боялся, что если они узнают, я перестану быть для них начальником. Вышло наоборот. Люди уважают не тех, кто им ничего не должен, а тех, кому они нужны…
