Мы попрощались плохо. Я это понял еще на парковке, когда он вытаскивал чемодан из багажника и не дал мне помочь. Максим поставил его на асфальт, выдвинул ручку, посмотрел куда-то мимо моего плеча и сказал: «Ну всё, пап, езжай, тебе на работу».
Я сказал: «Я подожду, пока зайдёшь». Он сказал: «Не надо». И вот тут я мог сказать одно из тридцати нормальных человеческих слов.

Мог сказать: «Сынок, два года — это долго». Мог сказать: «Звони». Мог просто обнять его: я мужик, он мужик — никто бы не умер.
Я сказал: «Куртку из чемодана достань, там сейчас минус восемнадцать». Он усмехнулся. Он усмехнулся так, как усмехается человек, который получил ровно то, чего ждал, и от этого ему стало не легче, а хуже.
И сказал последнее, что я слышал от своего сына в то утро: «Пап, тебе за всю жизнь никто не был нужен, так что и я тебе не нужен. Не переживай, я нормально устроюсь».
И пошел. Он не обернулся. Я стоял на парковке аэропорта в семь утра, в конце октября, и смотрел, как за стеклянными дверями исчезает синяя куртка, и в груди было пусто и ровно, как в цеху после смены.
Я сел в машину. Я не поехал домой. Я поехал в парк, потому что в парке в семь утра выпуск, а выпуск — это единственное место на земле, где я тридцать лет знаю, что делать.
Я пробыл там до половины седьмого вечера и, если честно, собирался уехать сразу после обеда. Не уехал из-за Ромки Кравченко. Ромка в тот день вел себя странно, и я это заметил, но списал на его обычную бестолковость.
В десять он принес договор с поставщиком масла, подписанный еще в августе, и сорок минут доказывал, что там неверная строчка. В двенадцать не заводился тридцать шестой, и мы полтора часа ходили вокруг него, а потом он завелся сам. В три Ромка вспомнил про срок страховки и вытащил всю папку.
В пять я сказал ему: «Ром, ты чего сегодня как приклеенный?» Он посмотрел на меня и сказал: «Палыч, ну а куда тебе спешить-то?» Я тогда разозлился и подумал: вот дурак, у меня сын улетел, а он мне про страховку. Через неделю Ромка признался, что ему звонила Галина в восемь утра и сказала одно: «Не отпускай его до вечера, чего бы это ни стоило». И слесарь, тридцать лет проработавший со мной и ставший начальником колонны, весь день, потея, придумывал для собственного директора причину не ехать домой.
Ходил по ремзоне и мешал слесарям. Один раз зашел в диспетчерскую и минут двадцать смотрел на карту маршрутов на стене, как будто там что-то могло измениться за тридцать лет. В шесть тридцать пять я вышел, сел в машину и поехал домой.
И вот тогда позвонила Галина. Галина Ивановна работает у нас десятый год. Она приходит три раза в неделю, у нее ключи, у нее свой шкаф на кухне, и она единственный человек в моем доме, который не спрашивает у меня разрешения ни на что.
Голос у нее был не такой, как всегда: не испуганный, а собранный, как у человека, который очень долго готовился и теперь боится сбиться. Она сказала: «Николай Павлович, не езжайте домой». Я спросил, что случилось.
Она сказала: «Ничего не случилось. Все живы, никто не заболел, дом целый. Вы меня слышите? Все живы».
Я сказал: «Галина, тогда я не понимаю». И она сказала фразу, ради которой я всё это и рассказываю: «Не езжайте домой прямо сейчас. Сначала посмотрите камеры. Пожалуйста, Николай Павлович, просто посмотрите, а потом решайте». И положила трубку.
Я свернул к обочине на загородном шоссе, включил аварийку и открыл на телефоне приложение. У нас три камеры. У калитки, во дворе и одна в большой комнате.
Я её поставил, когда Оля падала в позапрошлом году и лежала одна сорок минут. Я открыл ту, что в комнате. И застыл…
