— А Олег?
— Олег всё видел. Он в коридоре стоял. Он молчал. Пока брат был живой, молчал. А брат помер два года назад. И вот этим летом Олег приехал ко мне. Сказал, что знает. Что ему нужна бумага. Что сроки давности прошли. Мне ничего не будет. Что он заплатит.
— А зачем ему?
Вера Антоновна усмехнулась. Горько.
— Он думает, что, если Максим не сын, то Максим не наследник. И всё хозяйство, земля, техника отойдут Галине. А Галина одна с таким не справится. И при горе таком, когда узнает. И вообще. Он её уговорит всё ему передать. Или доверенность дать. Он хитрый. У него долги, я слыхала, какие-то большие в городе. Он в строительство вложился и прогорел. Ему земля нужна, а не правда. А ваш ребёнок ему мешает. Потому что, если у Максима будет свой ребёнок, то это ещё один наследник. Может, так он думает. Я не юрист. Я только знаю, чего он хочет.
Олеся сидела, сжимая в руках сумку.
— А Евдокия Петровна как узнала?
— Я ей сказала. Весной, когда мне первый раз совсем плохо стало, я поняла, что умру и не могу так. Поехала к ней. Приехала, села у неё на лавку и всё выложила. Она меня выслушала. Не кричала, не проклинала. Сидела и смотрела на плавни. А потом сказала: «Я знала, Вера. Я его на воде видела. Каждый год на Машин день видела живого мальчика. Думала, это мне горе глаза застит». А потом я ей бирку отдала и попросила: «Пока жива, не называй меня. Ради Аллы». Она пообещала.
Вера Антоновна протянула бирку обратно Олесе.
— А летом Олег ко мне и приехал. Я его прогнала. А он опять приехал. С деньгами. Я Евдокии позвонила и сказала: «Он что-то затевает. Он на свадьбе у Максима хочет всё объявить. При всех. Чтобы люди видели. Чтобы Галину при людях добить. Он мне сам проболтался, что на свадьбе хочет тост сказать». Вот Евдокия и пошла, чтобы раньше него. Чтобы Максиму по-тихому сказать, чтобы он от родного человека узнал, а не от этого. Не успела она. А Олег, видишь, как повернул. Решил, что ему ещё удобнее тебя ославить, ребёнка отбить, а правду на потом приберечь.
Олеся смотрела на бирку. Жёлтая клеёнка. Выцветшие чернила. Двадцать шесть лет, пролежавших в шкатулке, а потом в изголовье зыбки.
— Вы подпишете ему? — спросила она.
— Нет, — сказала Вера Антоновна. — Ему не подпишу. Максиму напишу. Письмо. Если он захочет. И Галине напишу. Ей больше всех. Она двадцать шесть лет не знала, где её сын лежит. А лежит он под чужой фамилией. И за его могилкой всё это время ухаживала чужая бабка. Евдокия каждое воскресенье туда ходит. Машу поминает. И внука. Внука, который вовсе не внук.
Олеся вдруг закрыла лицо руками.
— Иди, девочка, — сказала Вера Антоновна мягко. — Иди. Тебе нельзя волноваться. Конверт этот Олегу передай, если сможешь. А Максиму скажи, что я жду. Пусть приедет. Если приедет, я ему сама в глаза всё скажу. Пока могу.
Обратно Олеся ехала в полупустой электричке, прижимая сумку к животу. В сумке лежал конверт с Олеговыми деньгами. И ей казалось, что все пассажиры знают, сколько там, и смотрят. За окном тянулись убранные поля, лесополосы, пожелтевшие тополя, станции с облупленными вокзальчиками.
Олеся думала о том, что теперь делать. Сказать Максиму. Как? Он ей не верит. Он решит, что она выдумала, чтобы оправдаться. Или хуже — что она мстит Галине. А если поверит? Что тогда с ним будет? Он вырос в этом доме.
Он Галину мамой зовёт. Он у отцовского портрета стоял на похоронах и не плакал, только всё время трогал раму, будто поправлял. Не сказать нельзя. Олег всё равно скажет. Рано или поздно. И скажет так, чтобы ударить побольнее…
