С автобуса в посёлке Олеся не пошла домой. Пошла прямо к Надежде Викторовне. Надежда Викторовна выслушала её на кухне, не перебивая. Очки на бисерной цепочке она сняла и держала в руке. А это, как потом узнала Олеся, с ней случалось очень редко. Когда Олеся закончила, она долго молчала.
— Значит так, — сказала она наконец. — Слушай меня внимательно и запоминай, потому что это важно. Первое. То, что сделали двадцать шесть лет назад, подмена детей, — это преступление. Но срок, за который можно было за это наказать, давно вышел. Наказывать никого не будут. Ни акушерку, ни покойника. Это Олег правильно сказал. Второе. Самое главное. Максим записан сыном Ивана Коваленко. Иван знал, что Максим не его родной. Знал с первого дня и всё равно записал. А закон говорит: мужчина, который записал ребёнка своим, зная, что ребёнок не его, потом уже не может это оспорить. Никогда. А раз не может сам Иван, то и после его смерти никто за него это сделать не может. Ни брат, ни кто другой. Поняла? Для закона Максим — сын Ивана. И наследство, которое Максим от отца получил, — его. Законное. Никакая бумага акушерки этого не отменит.
— А Олег?
— А у Олега вообще никаких прав в этом деле нет. Он брат. Он наследник второй очереди. Это значит, что он может что-то получить, только если нет ни жены, ни детей, ни родителей. А тут и жена есть, Галина. И сын. Даже если бы Максима не было, всё бы отошло Галине, а не Олегу. Поэтому он и крутится вокруг Галины. Сам он в суде ничего не добьётся, но может попробовать подать иск, чтобы Максима из наследников исключили. Чтобы шум был, чтобы Галину на свою сторону перетащить. Потому что вот Галина, как записанная мать, право оспорить свою запись имеет. Своё материнство — не Иваново отцовство, а своё. И если она в горе, в злости пойдёт в суд и скажет: «Это не мой сын», тогда будет очень тяжело. Для Максима не по деньгам даже — по-человечески.
Олеся сжала руки.
— Что мне делать?
— Тебе, девочка, рожать, — сказала Надежда Викторовна. — И мужу правду сказать. Раньше Олега — это ты правильно поняла. От кого человек узнаёт такое, так он потом и живёт.
На полевой стан Олеся поехала на следующий день. Попросила соседа, дядю Павла, довезти на мотоцикле с коляской. Дядя Павел ничего не спрашивал, только всю дорогу ругался на ямы и объезжал их с преувеличенной осторожностью.
Полевой стан стоял среди пустых после уборки чеков. Длинный кирпичный дом с навесом, гараж для комбайнов, вагончик сторожа, водонапорная башня, на которой сидели вороны. Максимова машина стояла у крыльца.
Максим был в гараже, лежал на спине под трактором, и Олеся узнала его по ногам в старых рабочих штанах, которые сама ему зашивала в августе.
— Максим, — позвала она.
Он выкатился из-под трактора на тележке: лицо в масле, небритый, похудевший.
— Олеся, ты как сюда? Тебе нельзя трястись.
— Мне можно. Нам надо поговорить. Только ты сначала сядь.
Они сели в вагончике у сторожа, который деликатно ушёл курить к башне. Олеся достала из паспорта бирку и положила на стол между ними.
— Я знаю, что хотела сказать Евдокия Петровна. Она говорила про тебя, не про нашего ребёнка — про тебя. «Ты знаешь, чей это ребёнок?» Про тебя, Максимка.
И рассказала. Всё, с самого начала. Про зыбку, про двойное изголовье, про бирку, про тётю Олю, про высотку в микрорайоне, про Веру Антоновну и её большие руки, про ночь в марте, про снег на чеках, про Машу девятнадцати лет, про Ивана, сидевшего на полу в коридоре, про Олега, который стоял рядом и молчал, про конверт.
Максим слушал и не шевелился, только взял бирку и держал её двумя пальцами, как держат что-то горячее. Когда Олеся закончила, он долго сидел молча. Потом положил бирку на стол, встал, вышел из вагончика. Олеся вышла следом.
Максим стоял посреди пустого двора спиной к ней и смотрел на плавни. Там, за чеками, камыш уже побурел, и над ним низко тянулась стая гусей.
— Олеся, не подходи пока, — сказал он. — Пожалуйста, минуту.
Она стояла и ждала. Минута, другая, пятая. Потом Максим повернулся. Лицо у него было мокрое.
— Отец знал, — сказал он. — Он всё время знал. Он меня… Он меня на плечах в плавни носил, уток показывать. Он мне в десять лет дал трактор водить. Он на выпускном у меня плакал, Олеся. Он при всех плакал. Я думал, это он от гордости.
— Он тебя любил. Это правда тоже.
— А мать не знает?
— Нет. Вера Антоновна говорит, что нет. Она была под наркозом.
Максим сел прямо на ступеньку вагончика и закрыл лицо руками.
— А ты? — сказал он глухо сквозь пальцы. — Ты всё это время знала, что ты не виновата. А оказалось, что это меня касается. И терпела. И я тебя…
Он не договорил. Олеся села рядом. Ступенька была узкая, живот мешал, и она прислонилась к его плечу. Максим не отодвинулся. Потом обнял её осторожно, будто она могла разбиться.
И так они сидели, пока сторож не вернулся от башни и не закашлял громко издалека, давая знать, что идёт. В тот же вечер Максим отвёз Олесю домой, а сам поехал в областной центр. Вернулся он за полночь.
Олеся не спала, ждала у окна. Он зашёл в хату, поздоровался с мамой, сел на табуретку у двери и долго снимал ботинки, путаясь в шнурках.
— Она всё сказала, — произнёс он. — То же самое, что тебе. Слово в слово. И письмо дала. Для мамы. Для Галины, то есть. Я не знаю, как её теперь называть, Олеся.
— Мамой, — сказала Олеся. — Как всю жизнь называл…
