Утром город узнал о третьем ударе. Сын народного артиста найден в мастерской живым, но изуродованным. На стене — «Третий». Милиция, прокуратура и КГБ работали уже не по очереди, а в одной горячке. Генерал требовал крови, прокурор требовал результата, секретарь обкома требовал найти маньяка любой ценой. Они не понимали, что ищут не маньяка. Они ищут солдата, который перенес войну в их кабинеты.
Дмитрий в съемной комнате перебирал кассеты. Тридцать две записи. Тридцать две жертвы за три года. Лица, даты, голоса, хохот тех, кто верил в собственную неприкосновенность. Он не смотрел больше, чем было необходимо: каждая минута впивалась под кожу. Но ему нужно было знать, что отправлять. На кухонном столе лежали конверты, шпагат, бумага, аккуратные адреса, написанные твердым почерком. В этой почти канцелярской работе было больше надежды, чем во всех кабинетах, где Машу отказывались слышать. Он отобрал самые явные записи, упаковал копии и приготовил три бандероли: в редакцию «Московских новостей», в прокуратуру СССР, в КГБ. Где-то правда должна была зацепиться за человека, который еще не разучился ее видеть.
Оставались Сергеев, Дроздов, Воронов. Сергеев — тот, кто ломал Машины пальцы и наслаждался этим. Дроздов — наблюдатель, сын начальника милиции, молчаливый ключ к закрытым делам. Воронов — главный, тот, кто придумал слово «охота» и научил остальных произносить его без стыда. Дмитрий достал фотографию Маши: она сидела за роялем, смеялась, волосы падали на щеку. Такой она была в его письмах, в его памяти, до черной машины. Он провел пальцем по краю снимка, и в тишине это прозвучало как клятва…
