С Тамарой они и вправду больше не теряли друг друга.
Кочевница приходила изредка, то с внучатами, то одна, и Марина всегда встречала ее как дорогую гостью, сажала за стол, поила чаем, давала с собой сыра, хлеба, молока. И разговоры у них выходили долгие, неспешные, о жизни, о людях, о судьбе. Тамара рассказывала о своем кочевье, о дальних дорогах, о том, как трудно жить, когда тебя отовсюду гонят, ни за что, только за то, что ты не такой, как все.
Марина слушала и думала, до чего же несправедливо люди судят друг друга по одежке, по крови, по молве, а не по делам, как учила бабка.
— Ты вот меня спрашивала, как я твою беду углядела, — сказала однажды Тамара, прихлебывая чай из блюдца. — А я тебе так скажу, красавица: мы, кочевники, всю жизнь по краешку ходим, среди чужих, где всякий тебя обидеть норовит.
— Оттого и глаз у нас острый. Кто на краю живет, тот и видит дальше. Мы за версту чуем, откуда беда идет, потому что нам иначе не выжить.
— Вот и вся наша ворожба. Не в картах она и не в наговорах. В том она, что мы смотрим и видим.
— А вы, оседлые, сытые в своих домах, вы разучились смотреть. Вам кажется, беда вас не тронет, а она рядом ходит, тихонько.
Марина кивала.
Она и сама теперь смотрела на мир иначе, открытыми глазами. Не с недоверием ко всем подряд, нет, а с той спокойной зоркостью, что не дает больше себя обмануть. Село поначалу шушукалось, с кочевницей, мол, снюхалось.
Но потом, узнав всю историю, приумолкло. А иные бабы, что весной гнали Тамару от прилавков, теперь при встрече кланились. Люди быстро меняют мнение, когда правда встает в полный рост.
И вышло так, что доброта одной бабы, не побрезговавшей голодными детьми кочевников, растопила лед целого села. А в конце августа, когда уже пахло по утрам осенью и река стала холодной, к Марине во двор пришел Андрей. Она как раз выносила из погреба круги свежего сыра, ставила их проветриваться на дощатый стеллаж.
Услышала скрип калитки, обернулась и увидела его. Он стоял у ворот, похудевший, небритый, в мятой одежде и не решался войти. От прежнего красавца, от того ясноглазого, что кружил ей когда-то голову, мало что осталось.
Стоял человек, которого жизнь взяла за шиворот и потрепала как следует.
— Марина, — сказал он хрипло, — можно?
Марина вытерла руки о передник.
Внутри у нее что-то дрогнуло. Не любовь. Нет, любовь давно выгорела дотла.
А горькая, усталая жалость к человеку, с которым прожито семь лет и рождена дочь.
— Заходи, — сказала она, — раз пришел.
Он вошел, потоптался у крыльца.
Заговорил, сбивчиво, торопливо, глядя в землю. Что виноват, что дурак, что бес попутал, Виктор обманул, наобещал. Что все понял, все осознал, что нет для него ничего дороже семьи, дома, дочери.
Что если она простит, если примет обратно? Он на коленях будет ползать, он все искупит, он станет другим человеком. Говорил и говорил, Марина слушала молча. И с каждым его словом на душе у нее становилось не горше, а яснее.
Она смотрела на него и видела все разом. Видела ласковое утро, когда он взял из ее рук синюю папку. Видела два билета — себе и чужой бабе, а дочери места нет.
Видела, как он топтался в горнице, пока чужие люди продавали их дом. Видела, как тянул к ней руки, оправдываясь, и понимала. Этот человек пришел не потому, что раскаялся, он пришел потому, что остался ни с чем.
Была бы у него городская жизнь, деньги, веселая баба, не вспомнил бы он ни про дом, ни про дочь, ни про Марину. Он пришел на сытый двор, потому что сам голоден, пришел к прощенной жизни, потому что своя не задалась. Когда он замолчал, Марина долго стояла тихо, а потом заговорила, ровно, без крика, без слез, без злости…
