В воскресенье в десять утра Максим и Олеся поехали на кладбище. Это Олеся так решила. Максим сопротивлялся:
— Не надо. Не сейчас. Мать не придёт.
Олеся сказала:
— А если придёт? А если она придёт туда одна и там никого, кроме Евдокии Петровны, не будет? Ты хочешь, чтобы они там одни встретились?
Кладбище в посёлке было старое, на бугре за церковью, с кованой оградой и огромными акациями, которые теперь стояли голые, чёрные. Могила Маши Савчук была в дальнем углу, у самой ограды, за которой начинались поля.
Скромный железный крест, выкрашенный голубой краской, аккуратная насыпь, обложенная кирпичом, и на кресте табличка. Две строчки. Маша. И под ней — «сын». Без имени. Потому что умершего младенца не успели назвать.
Евдокия Петровна уже была там. Сидела на лавочке у ограды, в тёплом тёмном пальто, и чистила от листьев насыпь. Рядом стояла банка с поздними хризантемами, белыми. Увидев Максима, она поднялась.
— Максимка! И Олеся! Вы что? Сюда-то зачем?
Максим не успел ответить. За их спиной, по дорожке между могилами, кто-то шёл. Медленно, спотыкаясь. Галина. Она была в чёрном пальто, без платка, с растрёпанными ветром волосами.
В руке у неё был помятый конверт, лицо опухшее, будто она не спала несколько ночей. Она шла, не глядя под ноги, и смотрела только на голубой крест. Евдокия Петровна выпрямилась, долго смотрела на неё.
— Здравствуй, Галина! — сказала она.
Галина остановилась у ограды, посмотрела на табличку, на слово «сын». Потом на хризантемы, потом на Евдокию Петровну.
— Это вы! — сказала она хрипло. — Вы носили цветы. Все эти годы. Я видела. Я на Ванину могилу приходила, мимо шла. Всегда тут цветы стояли. Я думала, какая хорошая мать у этой Маши, как она по ней убивается.
— По ней и по нему, — ответила Евдокия Петровна. — Я его в последний путь сама обмывала. Маленький был, красивый, волосики тёмные. Я ему рубашечку сшила из Машиного крестильного платья. Думала, что внука хороню.
Галина издала звук, какого Олеся никогда не слышала от человека. Ни крик и ни стон. Она опустилась на колени прямо на мокрую землю у ограды, взялась руками за прутья и заплакала.
Максим рванулся к ней, но Евдокия Петровна успела первой. Она, маленькая, согнутая, опустилась рядом с Галиной на одно колено, тяжело, с трудом, и обняла её за плечи. И Галина, которая ещё неделю назад называла её ведьмой с плавней, прижалась к ней лицом.
— Он у меня был, — повторяла Галина. — Он у меня был, а мне даже не показали. Я его не видела. Я его не видела ни разу.
— Знаю, — говорила Евдокия Петровна, гладя её по волосам. — Знаю, милая. А моя Маша твоего Максимку тоже ни разу не видела. Одним глазком не взглянула. Мы с тобой обе обделённые. Обе.
Олеся стояла у акации и держала Максима за руку. Он дрожал. Галина подняла голову и увидела его. Долго смотрела. Потом протянула к нему руку. Не встала, так и осталась на коленях и только протянула руку. Максим подошёл и опустился рядом. Галина схватила его за рукав куртки, притянула к себе.
— Я тебя из роддома в одеяле голубом несла, — сказала она. — Ты кричал всю дорогу. Ваня смеялся, говорил: «Горластый, председателем будет». Я тебе ночами песни пела. Ты ветрянкой болел. Я неделю не спала. Ты с велосипеда упал. Я тебя на руках в район несла. Ты мой, слышишь? Ты мой. Мне всё равно, что там на бирках написано. Ты мой.
— Мам, — сказал Максим. — Мам.
Олеся отвернулась и смотрела на поля за оградой, на ряды голых тополей, на серое небо. Слёзы текли сами. Через некоторое время Галина поднялась с помощью Максима, отряхнула пальто, посмотрела на Олесю. Подошла. Олеся ждала чего угодно.
— Спасибо, что письмо принесла, — сказала Галина с трудом. — И что к калитке дошла. На седьмом месяце, через весь посёлок. Я из окна видела, как ты шла. Олег мне говорил, что ты за деньгами, а ты мне его деньги вернула.
Она помолчала.
— Прости меня, если сможешь. Я знаю, что таким не прощают. Но ты попробуй.
Олеся не ответила. Не смогла. Только кивнула…
