Гости уходили неохотно. Лариса долго поправляла волосы у зеркала и хвалила чудесный вечер, глядя куда-то мимо меня. Марьяна придерживала колье ладонью. Остап пожал мне руку с деловой крепостью и ещё раз поздравил. Когда дверь за ними закрылась, Богдан сообщил, что съездит за хлебом.
Я уложила уставшего Данила, постояла возле кровати, слушая его дыхание, затем заглянула к Павлу Мироновичу.
— Вам что-нибудь нужно?
Он быстро моргнул. Я пожелала спокойной ночи. На этот раз свёкор просто прикрыл глаза, будто не отвечал, а отпускал меня к тому, что должно было произойти.
На кухне я вымыла посуду, вытерла стол и только потом сняла коробку с полки. Кастрюля была действительно дорогой — тяжёлой, с ровным толстым дном и удобными ручками. Павло Миронович выбирал не случайную вещь, а такую, которой можно пользоваться десятилетиями.
Под картонной прокладкой лежали два конверта. На меньшем неровной левой рукой было выведено моё имя. Большой конверт подписала Лидия Степановна; рядом стояла дата, закрытая тёмной полосой. Перевернув его, я заметила внизу ещё одну строку: «Открой, когда останешься совсем одна».
Богдан не возвращался. В квартире спали ребёнок и тяжело больной человек, однако впервые я позволила себе признать: в браке я уже давно одна. Я села, вскрыла конверт со своим именем и достала несколько клетчатых листов, вырванных из обычной тетради.
Почерк менялся от страницы к странице. Где-то буквы были крупными, где-то мелкими, строки опускались вниз, а слова перечёркивались и появлялись заново. Это письмо создавалось не за один вечер. Павло Миронович писал ночами, пока рука выдерживала, искал формулировки, отдыхал и снова продолжал.
По бумаге можно было проследить его усилие почти физически. На одних листах нажим прорезал клеточки, на других карандаш едва касался поверхности. Между абзацами оставались большие пустоты — вероятно, в эти моменты он откладывал руку и ждал, пока уйдёт дрожь. Я читала быстрее, чем он мог писать, и сознательно замедлялась. Хотелось отдать каждой фразе хотя бы часть того времени, которое потребовалось, чтобы она появилась.
«Оксана, прости за плохой почерк, — начиналось письмо. — Я писал долго и сначала хотел сделать всё официально. Потом понял: официальные бумаги будут отдельно, а это письмо только тебе, поэтому оно важнее».
Я провела пальцем по неровной строке и продолжила.
«Всю жизнь я был жёстким. Служба приучила считать это необходимым. Моя жена Вера говорила, что я каменный. Я отвечал: лучше камень, который не предаст, чем мягкость, на которую нельзя опереться. Теперь понимаю, что этим оправданием часто прикрывал неспособность говорить близким важные слова.
Когда случился инсульт и я понял, что не могу двигаться и говорить, первым пришёл не страх. Пришёл стыд. Я представлял, как кто-то будет кормить меня, менять простыни, мыть и видеть таким. Мне казалось, лучше было бы не выжить, чем каждый день зависеть от чужих рук.
Потом появилась ты. Ты не жалела меня сверху вниз и не обращалась как с беспомощным ребёнком. Ты видела человека, которому сейчас требуется помощь. Только лежа в той комнате, я понял, какая огромная разница между жалостью и уважением».
Строки расплылись. Я моргнула и заметила, что всё-таки плачу — тихо, почти беззвучно. Письмо продолжалось, и с каждой страницей голос человека, которому так трудно давались слова, звучал всё яснее…
