Натянутые вожжи вернули Бурко на середину зимника. Лошадь упёрлась, потянула, и накренившиеся розвальни снова встали ровно. Лена поняла это прежде всего по звуку: полозья опять запели по плотному накату. Пока они двигались. Пока старик удерживал дорогу, а сани не опрокинулись в снег.
Оглянуться было некуда. Дом уже исчез, впереди тоже ничего не различалось. Метель смешала землю с небом, и только редкие перемены в ветре позволяли почувствовать, что они не стоят на одном месте. Григорьич сидел, сгорбившись, низко надвинув шапку. Лена видела тёмный силуэт и вожжи, уходившие из его рук в белую муть.
Он правил почти вслепую. Глазами здесь было трудно разобрать даже лошадь, не говоря о поворотах дороги. Оставалась память, привычка узнавать путь по движению саней, по отклику упряжи, по тому, как Бурко ставит ноги. Лена не могла проверить, верно ли он едет. Ей оставалось доверять человеку, который обещал довезти её без всяких условий.
Лошадь шла, подставляясь ветру боком. На морде нарос иней, от дыхания поднимался пар и сразу растворялся в снегу. Бурко мотал головой, но продолжал перебирать копытами. Григорьич держал вожжи так, словно через них можно было передать не только направление, но и собственное упрямство: ещё немного, ещё шаг, не останавливаться.
Первые вёрсты оказались легче, чем Лена представляла у окна. По обе стороны стоял лес. Самих деревьев она не видела, зато чувствовала, как они принимают на себя силу ветра. Наверху, в кронах, гул был страшнее, а возле саней держалось относительное затишье. Дорога шла ровно, привычная зимняя колея пока не исчезла под наносами.
В этом укрытом деревьями проходе можно было почти забыть, что за пределами леса погода та же. Скрип полозьев соединялся с ударами копыт, повторялся, успокаивал своей правильностью. Лена понимала, что спокойствие обманчиво, но всё равно прислушивалась к нему. Ровный звук означал, что они едут, и это было сейчас важнее всего остального.
Она считала вдохи. Вёрсты считать не умела: не знала дороги и не различала ничего вокруг. Зато могла отметить промежуток между схватками. Они стали чаще, и вся жизнь в санях разделилась на короткую передышку и волну, которую нужно пережить, не потеряв сил окончательно.
В доме Лена ещё пыталась сжиматься, противостоять боли всем телом. Теперь училась отпускать напряжение хотя бы там, где это удавалось. Дышать в платок, как сказал старик. Не хватать морозный воздух полной грудью. Ждать, пока отпустит, даже когда казалось, что этот приступ длиннее всех прежних и уже не кончится.
Боль поднималась от поясницы, стягивала живот, мешала вдохнуть. Потом медленно отступала, оставляя пустоту и тяжёлую усталость. В такие минуты Лена лежала неподвижно и смотрела вверх. Там не было ни звёзд, ни чёткой темноты, только летящий снег. Нельзя было даже задержать взгляд на одной точке, чтобы не чувствовать качки.
Под тулупом рука постоянно искала кольцо. Найти маленький ободок было проще, чем устроиться удобнее или поправить одежду. Он находился там же, где всегда, у самого горла. Лена прижимала его сквозь кофту, и эта знакомая точность помогала не потеряться в боли и ночном движении.
Иногда ей начинало казаться, что она держится за Андрееву руку. Не за металл на нитке, а за тёплые пальцы, которые когда-то накрыли её ладонь возле замёрзшего пруда. Она понимала, что мужа здесь нет. Но в коротких провалах между схватками это понимание отступало, и оставалось одно желание: не разжимать руку, тогда удастся доехать.
Губы шевелились под платком. Лена не знала молитв, которые сейчас могла бы произнести. Она повторяла всего одно слово — «доехать». Оно не объясняло, как выдержать дорогу, не меняло погоду, но не давало мыслям разбрестись к самому страшному. Доехать, а дальше будут люди. Доехать, а дальше не придётся решать всё одной.
— Лена, ты там живая? Отзовись! — позвал Григорьич.
Ветер унёс часть слов, но она поняла. Старик не видел её под тулупом и не мог знать, чем означает молчание. Для него каждый её ответ был такой же проверкой, как натяжение вожжей.
— Живая. Я здесь, Григорий Михайлович.
Он не расслышал, переспросил. Пришлось собрать голос и повторить громче. От одного этого усилия во рту стало суше, зато старик успокоился.
— Разговаривай со мной. Уснуть нельзя. На таком морозе заснёшь — беда. Голос подавай, слышишь?
— Долго ещё ехать?
Он помолчал. Лена почувствовала эту паузу даже сквозь шум метели. Ответил Григорьич не сразу и без желания обнадёжить тем, чего ещё не было:
— Половины пока нет. Реку не прошли. Вот выберемся с неё, тогда до больницы уже недалеко.
Значит, самая трудная часть оставалась впереди. Лена знала о реке только из рассказов. Зимник спускался к руслу, около полутора вёрст шёл по льду, затем снова поднимался на берег. Летом там пользовались бродом и шатким мостком, зимой ехали внизу: получалось ровнее и короче.
Она ни разу не видела этого пути сама. Поэтому в воображении река не имела ни берегов, ни знакомых поворотов — только лёд, лежащий где-то среди темноты. Под ним была вода, а над ним им предстояло проехать. Оставалось надеяться, что лошадь и старик действительно знают то, чего не знает она.
Число вёрст было ясным, а сама река — нет. Лена могла повторить чужое объяснение зимнего пути, но не могла представить, по какому звуку отличают крепкий лёд от опасного и где в белой мгле ищут берег. Именно эта чужая уверенность в дороге и везла её сейчас: знания, накопленные стариком и лошадью за годы, которых у неё здесь не было. Она не могла заменить их решимостью. Оставалось лежать, не мешать управлять санями и каждый раз отвечать Григорьичу, чтобы он знал, ради кого продолжает ехать.
Защита леса оборвалась внезапно. Лена ощутила перемену всей открытой частью лица: ветер ударил сильнее, за ворот посыпался снег. Пространство вокруг словно расширилось, хотя видно не стало ничего. Сани начали спускаться, и Бурко замедлил ход, упираясь задними ногами, чтобы розвальни не наехали на него.
Григорьич придерживал вожжи и тянул длинный успокаивающий звук. Он обращался к лошади без обычных слов, так, как разговаривают с напуганным животным, которому важна интонация. Лена слышала его голос и сама за него держалась. Пока старик мог говорить ровно, хотелось верить, что всё остаётся под контролем.
— На лёд выходим! Лежи спокойно. Здесь сильнее задует, так что держись.
Она не увидела, когда закончился берег. Зато почувствовала перемену хода: сани заскользили мягче и быстрее, привычный хруст снега под копытами пропал. Снизу пошёл другой звук, гулкий и стеклянный. Он отзывался на шаги лошади и уходил куда-то в сторону под ледяной поверхностью.
От этих отдалённых потрескиваний становилось жутко. Не потому, что Лена знала, чем они опасны, — как раз ничего не знала. Невидимая вода приобретала голос, и каждый такой отклик заставлял прислушиваться. Хотелось спросить, надёжный ли здесь лёд, но она понимала: Григорьичу и без её вопросов трудно вести.
На реке ветер ничто не удерживало. Он нёс снег вдоль русла, скручивал его у земли, бил в морду Бурко. Колея, которая днём служила бы ясным ориентиром, исчезала под свежими наносами. Старик ловил отдельные приметы: тёмный излом берега слева, мелькнувшую рыбачью вешку. Всё появлялось ненадолго и снова пропадало.
Лошадь замедлилась, стала оступаться и забирать в сторону. Григорьич возвращал её на середину, выбирая место, где ещё угадывался старый след. Его движения больше не казались размеренными. Он работал непрерывно, поправлял направление всякий раз, когда ветер или неровность сбивали Бурко с пути.
— Часть уже прошли! — крикнул он Лене. — Ещё по льду немного, потом наверх!
Она поняла, зачем он говорит. Не для лошади и не для себя — для неё. Чтобы у дороги появлялись части, которые можно оставить позади. Пока всё вокруг одинаково бело и темно, путь кажется бесконечным. Слова старика отмечали в нём хотя бы небольшие пройденные расстояния.
Схватка пришла так сильно, что Лена выгнулась и ухватилась обеими руками за борт. Удержать стон не получилось. Она уже не слышала ни льда, ни ветра. Всё сузилось до боли, которая поднималась, держала и не желала отступать. Перед глазами пошли красные круги.
Под тулупом внезапно стало нестерпимо жарко. Хотелось расстегнуть кофту у горла, освободиться, вдохнуть. Лена потянулась к верхней пуговице. Пальцы скребли по ткани, но не могли сделать простого движения. Она чувствовала, что пытается, видела это усилие мысленно, а пуговица оставалась на месте.
Руки не слушались. Чужие, окоченевшие пальцы никак не попадали в петлю. Лена ещё раз попробовала и уронила ладони, задыхаясь от бессилия. Такого прежде с ней не случалось: хотеть сделать что-то совсем простое и не иметь власти над собственными руками.
— В платок дыши! — услышала она старика. — Не хватай холод! Слышишь меня?
Она услышала и попробовала исполнить. Короткий вдох сквозь шерсть, ещё один. Сначала это тоже казалось невозможным, затем красные круги понемногу отступили. Боль стала отпускать. Вернулись скрип саней и гулкое потрескивание под ними.
И тут Бурко поскользнулся. Под снегом оказалось что-то, на чём передние копыта потеряли опору. Трещина, застывший нанос, скрытая наледь — из саней нельзя было разобрать. Лошадь повело вбок, следом рванулись розвальни. Всё произошло сразу, прежде чем Лена успела понять, что теперь опасность пришла снаружи.
Правый край саней ушёл в сторону, другой поднялся. Их несло к берегу, где лёд становился тоньше. Лена ударилась о борт, тулуп сполз, узелок выскочил из рук. На мгновение белая поверхность оказалась совсем близко перед лицом — будто не сани накренились, а сама река поднялась навстречу.
Григорьич перебросил вес на противоположную сторону. Почти лёг на борт, прижимая его вниз. Стариковских сил было немного, но он успел приложить их именно туда и именно тогда, когда требовалось. Одновременно ловил вожжи, разворачивал голову лошади от опасного края.
— Стой! Ну стой же, родной!
Он кричал уже другим голосом, сорванным, резким. Бурко храпел, копыта разъезжались, потом нашли опору. Лошадь упёрлась и рванула. Полозья ударились об лёд, сани тяжело качнулись и выровнялись. Ещё мгновение — и они снова пошли вдоль русла…
