Он поднялся, взял пустую кружку и сказал, что пойдёт греть камни. Это была правда, и это была не вся правда. За перегибом он разворошил угли, уложил по кругу шесть новых плиток, посидел над огнём минуты три, а потом встал и пошёл дальше, к ельнику, где стоял его внедорожник.
Открыл дверцу, залез в кабину и выдвинул бардачок. Коробка лежала там, где лежала пять лет. Плоская жестянка из-под чая с облезлой картинкой и с крышкой, которая давно не держалась и была перехвачена резинкой.
Внутри у него были крючки, два поплавка, обломок карандаша и старый ключ неизвестно от чего. И фотография. Он не стал открывать её в машине.
Сунул коробку во внутренний карман, вынул из углей прогретые камни, завернул в брезент и понёс всё обратно. И камни, и жестянку. Заложил плитки в канавку, подсыпал землю, вернул на место дёрн.
Сел спиной к кочке. Достал коробку, снял резинку и открыл. «Что вы делаете?» — спросила Оксана из-под травы.
«Ничего». Он сидел и смотрел в жестянку. Огня отсюда видно не было, свет шёл из-за перегиба, слабый, оранжевый, и разглядеть в нем что-нибудь было нельзя.
Но ему и не надо было разглядывать. «Санитарные рубки, — сказал он, — ты это слово сегодня сказала». «Сказала».
«А до тебя мне его говорили пять лет назад». Он услышал, как она под травой перестала дышать. «Кто?» Тарас потер большим пальцем шов на рукавице.
«Дочь». Ирина приехала к ним в тот год, в августе. Она работала в областной газете четвёртый год и ездила всё время: то по больницам, то по интернатам, то по каким-то стройкам, где обманули дольщиков.
Ларисы уже не было пять лет, и Тарас жил один в двухкомнатной квартире в небольшом посёлке, на втором этаже, окнами во двор. Ирина приезжала раз в месяц, привозила ему рубашки, которые он не носил, и ругалась, что он курит на кухне. В тот август она приехала не на выходные, а на неделю, и всю неделю её не было дома.
«Куда ты ездишь?» — спросил он на третий день. «По лесу, пап». «Грибы, что ли, снимаешь?» «Вроде того», — сказала она.
Он не полез: это была её работа, и она свою работу делала лучше, чем он свою, так он считал и говорил об этом всем, кроме неё. Дважды он видел у неё в сумке фотоаппарат с большим объективом, разложенную карту-двухкилометровку и блокнот. Один раз она вернулась вечером вся в глине по колено, и он сказал ей, что на волоках после дождя ходят в сапогах, а не в кроссовках.
Она засмеялась и сказала, что учтёт. И один раз — он вспомнил это только теперь, через пять лет, сидя спиной к кочке, — она спросила у него как-то за чаем: «Пап, а санитарная рубка — это что вообще?» Он ответил ей, как ответил бы любому.
«Это когда лес больной или горелый, и его убирают по уходу. Бумага легкая, деньги копеечные». «А если по бумаге больной, а по факту нет?» «Тогда это хищение, — сказал он, — в особо крупном, если объём».
Она кивнула и стала мешать чай. Больше они к этому не возвращались. Еще она спрашивала, как проехать на дальние квадраты за болотом, и правда ли, что туда одна дорога.
Он сказал, что правда, гать одна, других нет, и что нечего ей там делать в кроссовках. В сентябре она уехала в область и позвонила оттуда два раза. Второй раз — двадцатого вечера, коротко.
Сказала, что всё нормально, что через две недели приедет и что ей надо с ним поговорить не по телефону. Двадцать седьмого её нашли на объездной, в шести километрах от города, рядом с машиной. «Я её опознавал, — сказал Тарас в темноту. — Во дворе бюро. Мне подняли край простыни, и я кивнул». Оксана молчала.
Написали — дорожно-транспортное происшествие. Съезд с полотна, столкновение с препятствием. Одна машина, водитель не справился.
— А на самом деле? — На самом деле я не знаю до сих пор, — сказал он. — Вот это и есть самое поганое. В местный отдел он пошел на третий день.
Не как отец — как майор. Двадцать шесть лет выслуги, десять из них — в этом же здании, только этажом ниже. Его приняли хорошо, налили чаю.
— Тарас Михайлович, дорогой мой, — сказал ему человек за столом. — Но вы же сами с этой стороны сидели, вы же всё понимаете. — Он понимал.
Он положил на стол четыре вопроса, написанных на листке от руки, потому что не доверял памяти. Первое. У неё в машине были фотоаппарат, ноутбук и блокнот.
В описи изъятого — фотоаппарат разбитый и сумка. Ноутбука нет, блокнота нет. Второе.
Она ехала из области не домой. По времени она шла не в ту сторону, от района, а не к нему, и это значило, что она в районе уже была в тот день. Третье.
На объездной в тот вечер стоял пост. На посту велась запись. Запись не запросили.
Четвертое. Она собиралась с ним поговорить не по телефону. Человек за столом прочитал листок и положил его на край.
«Вы отец, — сказал он мягко. — Вам сейчас надо не это». «Мне сейчас нужна запись с поста».
«Запись мы запросим». Он придвинул чай. «Тарас Михайлович, дорогой мой, я вам как коллега коллеге: вы себе сделаете хуже, а девочку не вернёте».
Тарас ходил туда три недели. Ему говорили, что материал ушел наверх, в область, что там люди серьезные, разберутся лучше, чем тут. Один раз ему сказали, что ноутбук, наверное, забрали с места посторонние, бывает.
Один раз, что блокнот, может, и не был в машине, откуда он знает, что был. А один раз между делом тот же человек за столом сказал: «И вот что, дорогой мой, вы не думайте, что она тут по лесу просто так ездила. Ездила и ездила, мало ли. У нас тут санитарные рубки идут. Пилят помаленьку, ну и что. Ничего там нет, я проверял». Тарас тогда пропустил это мимо ушей. Он и сейчас помнил, как пропустил.
Он сидел, смотрел в окно на фикус на подоконнике и думал про запись с поста. А фраза прошла и легла куда-то вглубь. И лежала там пять лет, пока сегодня ночью ее не вынула из земли женщина, закопанная по плечи.
Никто его про рубки не спрашивал. Он про них не заговаривал. Их вообще не было в разговоре.
Ни одного раза, ни в одной бумаге. Кроме этой. Через три недели пришел отказ из области, и в отказе было написано то же самое, что ему говорили за чаем, только суше.
Он расписался, где показали. Потом пришёл домой, сел на кухню и просидел до утра. Утром подал заявление об уходе, сдал удостоверение, продал квартиру в небольшом посёлке, купил кордон в лесу и уехал туда с собакой и двумя чемоданами.
Пять лет он там чинил мостки, вел тетрадь обходов и ни с кем не разговаривал дольше пяти минут. «Вот и вся история», — сказал он. Из-под травы долго не было ни звука.
Потом Оксана спросила: «Как её звали?» Тарас не ответил сразу. Он сидел, тёр большим пальцем шов на рукавице, туда-сюда, туда-сюда и тёр до тех пор, пока из шва не вылезла и не выдернулась нитка.
«Ирина, — сказал он. — Ира». Ей было двадцать семь.
«Мне двадцать шесть», — сказала Оксана. «Я знаю». Лада во сне заскулила и часто-часто перебрала лапами, будто бежала за кем-то по-мягкому.
Тарас положил ей руку на бок, и она затихла. «Скажите, — сказала Оксана. — А вы бы тогда, если бы вам дали ту запись, вы бы нашли?» — «Нашёл бы».
«Откуда вы знаете?» «Оттуда, что я двадцать шесть лет только это и делал». Он убрал коробку во внутренний карман плаща, застегнул и придавил ладонью, проверяя, что лежит плотно. «Оксана».
«Да?» «Я тебе сейчас скажу одну вещь и больше повторять не буду, потому что говорить я не умею». Он помолчал, подбирая. Слова выходили плохие, казённые, не те.
«Я тогда сделал всё, что положено. Написал вопросы, сходил куда надо, расписался, где показали. И уехал. Я был правильный, а её нет». «Вы ни в чём не виноваты». «Я и не про вину, — сказал Тарас. — Я про другое. Я к ней тогда опоздал на сутки. Она хотела поговорить не по телефону, а я ждал, пока она сама приедет».
Он посмотрел на кочку из травы и лапника, под которой лежал живой человек. «Второй раз я не опоздаю», — сказал он. Оксана не ответила…
