Есть я, лопатка и машина. И вот с этого он и начал. Старый внедорожник стоял на въезде на гарь, открыто, носом к просеке.
Так он его бросил утром, когда пошёл на скулёж собаки. Тарас сел, прогрел мотор, и в кабине стало тепло и запахло соляркой, знакомо и почти уютно. Лада запрыгнула следом и легла в ноги.
Он не поехал домой. Он перегнал машину на двести метров в сторону, в ельник за перегибом, туда, где ее не видно ни с просеки, ни с волока, ни с воздуха, и где между ней и ямой был холм, гасящий свет и звук. Заехал задом, чтобы в случае чего выйти одним движением.
Приглушил мотор, посидел, послушал. Потом полез назад и проверил, что у него есть. Термос, полный, два литра.
Горелка с баллоном. Аптечка в желтом ящике. Топор, ножовка, моток троса.
Кусок брезента. Фальшфейер с прошлой осени лежал. И на самом верху, под старым ватником, армейская радиостанция с длинной антенной, которую он возил с собой пять лет и ни разу не включил.
Тарас посмотрел на неё и закрыл дверь. Взял термос и пошёл обратно к яме, по хребтику, по жёсткой траве. Было без двадцати час.
До темноты оставалось часов семь. За болотом, в стороне гати, коротко просигналила машина.
Сигнал был не к ним. Тарас успел дойти до хребтика и там остановился, слушая. Машина просигналила ещё раз, коротко, и он по звуку понял, что это на дальней дороге за болотом километрах в трёх и что едет не джип.
Дребезг был жестяной, и мотор тянул надсадно, с гулом на подъеме. Вахтовка. Такие ходили на делянку по средам и пятницам, возили смену и сигналили у поворота, чтобы согнать с дороги коров, которых там сроду не было.
Привычка. Он простоял неподвижно минуты три. Звук ушел вправо и стих.
«Это не они», — сказал он в траву, подойдя к яме. Вахтовка прошла. Сейчас без двадцати час.
Из-под лапника донеслось тихое «Спасибо». За вахтовку? За время. Дальше был день, и день этот оказался самым длинным в его жизни.
К пяти часам солнце ушло за гриву, и низины потянуло холодом, сначала запахом, потом самим холодом. Тарас стоял над кочкой из травы и лапника и считал не часы, а градусы. Днём было плюс четыре.
К темноте будет ноль. К трём часам ночи минус три, а если небо очистится, то и все пять, потому что ветра нет. Безветренная ясная ночь в конце сентября вымораживает низины до звона.
Женщина лежала в земле по плечи. Земля была мокрая. Мокрая земля тянет из человека тепло вчетверо быстрее воздуха.
Это знает всякий, кто хоть раз ночевал на грунте без подстилки. Значит, до утра она не доживет. Костер он придумал и отменил в одну минуту.
Придумал, потому что это первое, что придумал бы любой. Отменил, потому что костер в двух шагах от ямы — это свет. Камера снимает ночью с невидимой глазу подсветкой, и на ее снимках белое пятно огня выйдет как прожектор посреди кочек.
И дым, и зола на траве. И утром на том месте останется черное кострище, которого вчера не было. Пятно должно выглядеть вчерашним.
Это было главное правило, и он его сам себе поставил. «Слушай меня», — сказал он. «Огня рядом с тобой не будет».
«Я поняла», — сказала Оксана. «Ты не поняла. Огонь будет за холмом, а тепло будет здесь. Тепло можно носить». Он ушел за перегиб в ту сторону, где стоял в ельнике внедорожник, и разложил костер в яме, выкопанной в песке под корнями вывороченной ели, так, чтобы света не было видно ни с просеки, ни сверху. Сушняк брал только сухой, чтобы не дымил.
Пока разгоралось, он сходил на ручей и натаскал камней. Камни искал плоские, не круглые речные. Круглый греет мало и отдает быстро, а плоский держит.
Только не слоистые сланцы. Слоистый камень в огне разрывается, и осколок летит как из ружья. Он выбирал серые плотные плитки в ладонь-полторы, обстукивал их обушком топора, слушая звук.
И те, что отзывались глухо, откладывал в сторону. Набрал восемнадцать штук. Потом уложил их в костер по краю и сел ждать.
Грелись они долго, с полчаса. Лада легла рядом и смотрела в огонь. Тарас глядел на угли и вел свой счет.
Восемнадцать камней, три захода, в каждом по шесть, между заходами на прогрев минут двадцать. Хватит до трех ночи. Потом надо будет греть заново.
Первые шесть он вынул из углей топором и уложил на кусок брезента, сложив его вдвое. Брезент сразу зашипел и завонял паленым. Тарас подхватил сверток за концы, как носят вдвоем носилки, только один, и понес через перегиб, и всю дорогу от свертка шло сухое тепло, а рукам было горячо даже сквозь рукавицы.
У ямы он положил свёрток в стороне и раскрыл. «Сейчас будет неприятно», — предупредил он.
«Будет казаться, что жжёт. Не жжёт. Терпи и говори, если станет совсем горячо».
«Кладите». — «Не туда, куда ты думаешь. К телу горячий камень класть нельзя».
Человек, промёрзший до костей, не чувствует кожей ничего. Он не отдернется и не пожалуется. А к утру у него будет ожог, которого он не заметил.
И ещё. Если греть сверху, тепло уйдёт в воздух за десять минут, и всё, что он натаскал, уйдёт вместе с ним. Греть надо было грунт вокруг. Тарас взял лопатку и стал подкапывать канавку. Узкую, в штык шириной, по кругу, на расстоянии в две ладони от её плеч.
Копал осторожно, снимая по чуть-чуть и следя, чтобы стенка со стороны ямы стояла плотно и никуда не поехала. О том, что может поехать вниз и что случится, если поедет, он думал все время и вслух не сказал ни слова. В канавку он уложил камни.
Между камнем и стенкой оставил слой земли толщиной в палец. Сверху накрыл всё дёрном и травой, вернув картинку на место. Через четверть часа земля вокруг Оксаны стала тёплой.
Через полчаса тепло дошло до нее. — Идет, — сказала она удивленно. — Сбоку идет.
— Идёт, — согласился он. — Теперь главное — голова. — Он перестелил на ней плащ, подоткнул со всех сторон и сверху положил свой ватник, взятый из машины.
Через голову человек теряет тепла больше, чем через все остальное, и это была та работа, которую надо было сделать первой еще утром. Второй заход он принес к семи. Третий — в начале девятого.
К восьми часам стало по-настоящему темно, и небо очистилось. Над гарью встали звёзды, крупные и злые, какие бывают только в мороз. Тарас зажег горелку в подкопе, прикрыв огонек ладонью с той стороны, откуда смотрела сосна, и поставил кружку.
— Есть будешь? — Не хочу. — Это не разговор. Человек, которому нечем гореть, не согреется ни от каких камней.
— Тебе внутрь надо. — Он открыл термос. Пахнуло горячим.
Бульон с лавровым листом, который он варил себе на два дня, как варил всегда, потому что на кордоне готовить каждый день незачем. Первый же глоток не пошел. Голова у нее была запрокинута, ее так положили, и глотать запрокинутой она не могла.
Бульон потек по щеке, она закашлялась, и кашлять ей было нечем, грудь сдавлена землей, воздуха на кашель не хватало. Тарас выругался сквозь зубы, подхватил ее под затылок ладонью и приподнял голову на два пальца, сколько позволяла засыпанная шея. Так, так.
Ложку он взял из кармана, алюминиевую, свою. Кормить с ложки взрослого человека он не умел, в последний раз делал это лет тридцать назад, и совсем в другой жизни, где человек был маленький, сидел на высоком стуле и отворачивался. Он подносил ложку к ее губам и ждал.
Она глотала, потом дышала три раза, потом глотала снова. На четвёртой ложке она сказала: «Горячо».
— Обожглась? — Нет. — Она помолчала. — Не знаю.
— Кажется, да. — Губу она себе обожгла и не почувствовала. Тарас подул на ложку и стал давать по половинке.
На середине кружки горелка чихнула и погасла. Он потряс баллон — пустой. А запасного в машине не было: купить ещё один Тарас собирался в райцентре две недели назад.
Тарас посидел секунду, потом собрал кружку, термос и ложку и понёс всё за перегиб, к костру, и там грел заново, на углях, и нес обратно, и половину работы пришлось сделать сначала. На это ушло сорок минут. Когда он вернулся во второй раз, Лада внезапно взлаяла.
Весело, коротко, два раза. И принялась рыть траву в двух шагах от ямы, азартно работая обеими лапами. «Мышь», — сказал Тарас.
Из-под травы раздался звук, которого он не слышал сутки и не рассчитывал услышать. Оксана засмеялась. Смех был слабый, сиплый, на два выдоха и тут же оборвался…
