Он плакал не так, как плачут мужчины от горя или боли. Он скулил, как собака, которой прищемили хвост. И в этом скулеже не было ничего человеческого, только животный страх существа, которое впервые в жизни столкнулось с силой, которую не может контролировать.
Я слушал его рыдания и не испытывал ни капли жалости. Я думал о том, как моя дочь сидела на полу в углу его кабинета и тряслась от такого же животного страха. Я думал о десятках других девушек, чьи записи были в облаке Дениса, девушках, у которых не было отца по имени Ферзь, и которые до сих пор живут со своим кошмаром в одиночестве.
Волков заслуживал каждую секунду этого ужаса, и то, что ждало его дальше, было лишь авансом за содеянное. Пешков дождался, пока Волков перестанет скулить, и повторил свое предложение. Написать чистосердечное признание, указать на Дениса, Игоря и Максима как на соучастников, взять на себя организацию и руководство преступной группой, сотрудничать со следствием.
В обмен Пешков обещал обеспечить ему «мягкую зону» — специальное учреждение для бывших сотрудников правоохранительных органов, где его будут охранять от криминального контингента и где он сможет спокойно отсидеть свои 7 или 8 лет. Пешков произнес слова «безопасное содержание» с такой уверенностью, что на секунду даже мне показалось, что он действительно может это устроить. Но только на секунду, потому что я знал то, чего не знал ни Пешков, ни Волков.
Распределение на зону в этом регионе проходило через людей, которые подчинялись мне, а не прокуратуре. Волков согласился. Он согласился не потому, что верил Пешкову, а потому что у него не осталось других вариантов.
Загнанный зверь идет в ловушку, если ловушка выглядит безопаснее, чем открытое поле, по которому за ним гонятся волки. Пешков вызвал своего адвоката, проверенного человека, который специализировался на делах с заранее известным исходом. Адвокат приехал через час с готовым шаблоном чистосердечного признания.
Волков подписал его трясущимися руками, не читая. Он просто хотел, чтобы все закончилось. Он не понимал, что все только начинается.
В этот момент я сделал ход, которого не ждал никто. Я вышел из машины и пошел к особняку Пешкова. Один, без охраны, без оружия.
Жора пытался остановить меня, говорил, что это безрассудство, что Пешков может вызвать полицию или устроить провокацию. Я посмотрел на Жору и сказал: «Ты когда-нибудь видел, чтобы крыса вызвала кота?» Он замолчал и отступил.
Я позвонил в домофон. Пешков ответил настороженным голосом, и я назвал свое имя. Просто имя, без кличек и титулов, Сергей.
Ворота открылись через три секунды, потому что Пешков знал, что не открыть их означает подписать себе приговор немедленно, а открыть означает получить шанс на переговоры. Он все еще верил, что может договориться. Все прокуроры верят, что могут договориться, потому что вся их карьера построена на сделках.
Я вошел в кабинет Пешкова и увидел картину, которая навсегда отпечаталась в моей памяти. Пешков сидел в кожаном кресле за массивным дубовым столом, с бокалом коньяка в руке, и на его лице застыла маска вежливого хладнокровия, за которой прятался первобытный ужас. Напротив него на диване сидел Волков.
Когда я вошел, Волков вскочил так резко, что опрокинул журнальный столик. Его лицо перекосило, глаза заметались, и он инстинктивно отступил к стене, прижавшись к ней спиной. Зеркальная картина того, что я видел ночью, когда моя дочь сидела в углу его кабинета и прижималась спиной к стене.
Только Алина была невинной жертвой, а Волков был загнанным хищником, и разница между ними была такой же огромной, как разница между небом и канализацией. Я не стал садиться. Я стоял посреди кабинета и смотрел на них обоих, и в комнате повисла тишина, такая густая, что в ней можно было утонуть.
Пешков первым попытался заговорить. Начал что-то про недоразумение, про то, что он не знал, про то, что Волков действовал самовольно, и что он, Пешков, готов содействовать в любом формате. Я поднял руку, и он замолчал на полуслове.
Я не повышал голос. Я вообще не повышаю голос. Тихий голос страшнее крика.
Это я усвоил давно. Я посмотрел на Волкова и спросил его, помнит ли он, что сказал мне ночью. Он не ответил.
Его нижняя губа тряслась, а по виску стекала капля пота, медленная, крупная, и я следил за ней, как за песчинкой в часах. Я повторил его слова. Я сказал: ты предложил мне встать на колени.
Волков открыл рот, и из него вырвался хрип, даже не слова, просто звук, и в этом звуке было все, и мольба, и раскаяние, и осознание того, что он натворил. Я подошел к нему на расстояние вытянутой руки. Он вжался в стену так, будто пытался пройти сквозь нее.
Я сказал ему тихо, почти шепотом: я не встану на колени. Никогда. Ни перед кем.
Но ты встанешь. Не передо мной. Перед теми, кого ты ломал.
Перед теми девочками, которых ты затаскивал в свой кабинет. Перед их отцами и матерями, которые не спят по ночам. Ты встанешь на колени перед законом, который ты носил на груди и которым подтирался.
Волков упал на колени прямо там, у стены. Не потому, что я приказал, а потому, что его ноги подломились сами. Он начал бормотать что-то про прощение, про то, что он все осознал и готов на все.
Я смотрел на него сверху вниз и не чувствовал ничего. Ни гнева, ни удовлетворения, ни жалости. Только холодную, кристальную ясность того, что все идет по плану…
