В салоне скорой было жарко. Печка гнала воздух на полную, пахло речной водой, мокрой шерстью и лекарствами. Мелания лежала под термоодеялом, губы у неё оставались синими, седые пряди прилипли к шрамированному лицу. Но медведя она держала так крепко, что даже фельдшер, ставя катетер, не смог разжать ей пальцы.
Тарас сидел напротив, завернувшись в плед. Его трясло крупно — уже не только от холода. Он словно впервые увидел пропасть, над которой стоял всю жизнь.
Вода стекала с его волос на ворот больничной простыни, в которую его наскоро завернули. Он смотрел на Меланию и не решался назвать её матерью вслух. Слово было слишком большим, слишком новым, слишком болезненным.
Марина молча работала: давление, сатурация, укол, капельница. Движения были точными, но взгляд то и дело возвращался к мужу.
В этом тесном салоне, среди металлических шкафчиков и запаха антисептика, их семейная катастрофа вдруг стала частью её привычной работы. Только на этот раз пациентами были не чужие люди, а те, чья боль давно жила у неё дома.
— Ты как?
— Жить буду, — выдавил он сквозь стучащие зубы. — Она?
— Сердце крепкое. Выкарабкается.
Тарас отвернулся к окну, где размазывались городские огни.
— Я думал, она утащит меня. Когда мы падали, она будто не хотела всплывать. Как будто я был частью того, что она решила забрать с собой.
— Ты вытащил её.
— Нас обоих. Впервые не потому, что мать велела, не потому, что отец оставил долги. Просто потому, что иначе нельзя.
Марина села рядом и накрыла его ледяную руку своей.
— Ты меня ненавидишь? — спросил он.
— Я ненавижу ложь. И то, что ты прятал нас в этой лжи вместе с собой. Тебя я долго жалела. Сегодня жалости меньше. Появилось уважение. Остальное — потом.
У приёмного покоя двери распахнулись. Меланию увезли в реанимацию. Тараса отправили на осмотр, но он вскоре сбежал из смотровой и нашёл Марину у автомата с кофе.
— Мне надо к ней.
— К Мелании не пустят. Она под препаратами.
— К Вере. Она здесь?
— Кардиология, третий этаж. Только не жди покаяния.
— Мне нужна не её исповедь. Мне нужна точка.
Палата Веры Степановны была отдельной. Даже болезнь она старалась переносить в комфорте. Она лежала на подушках с журналом в руках, но страницы не переворачивала.
Когда вошёл Тарас — мокрый, в больничной одежде, с серым лицом, — журнал упал на одеяло.
— Тарасик… Ты жив. Марина сказала ужасное. Ты был с этой сумасшедшей?
— С моей матерью, — спокойно ответил он и сел у двери.
Вера Степановна побледнела.
— Я твоя мать. Я тебя вырастила. Ночами сидела рядом, когда ты болел. Я дала тебе всё.
— Ты дала мне ложь.
Вера Степановна открыла рот, но не нашла привычной фразы. Раньше она могла укрыться за словами «я же мать», «я старалась», «я ради тебя». Теперь все эти слова звучали бы пустыми, и она сама это услышала.
Он говорил тихо, и это пугало её больше крика.
— Ты купила меня. А когда женщина, которая родила меня, попыталась вернуть своё, ты позволила Остапу стереть её из жизни.
— Это было ради тебя! Что она могла тебе дать? Нищету? Больную ногу? Безумие?
— Правду. Мне бы хватило.
— Мы дали тебе имя, образование, будущее.
— Вы дали долги, страх и обязанность быть благодарным за собственную клетку.
Вера Степановна протянула к нему руки.
— Сынок, прости. Мы уедем, начнём заново. Только ты и я.
Тарас встал.
— Нет. Я остаюсь с Мариной и Левком, если они позволят. А ты останешься со своим прошлым. Я не буду таскать тебя по судам. Не потому, что простил, а потому, что не хочу больше жить вашей грязью. Но видеть тебя я не хочу.
— Ты бросишь меня больную?
— Я освобождаю тебя от необходимости врать мне каждый день.
Он вышел, не обернувшись на её рыдания. В коридоре прислонился лбом к холодной стене. Боль была сильной, как свежий разрез. Но за ней впервые появилось другое чувство — воздух. Его собственный, не взятый взаймы…
