«Я возьму отгул и приеду в пятницу, — сказала Оля после паузы. — Одному тебе с этим не разобраться, а мне как раз нужна практика посерьезнее, чем споры о заборах между соседями». Неизвестная пришла в себя на третий день ближе к вечеру.
Открыла глаза медленно, будто боялась, что свет причинит боль, и первое, что она сделала, — попыталась сесть и посмотреть на дверь. «Тихо, тихо, лежите, — сказал Павел Андреевич, придерживая ее за плечо. — Вы в больнице».
«Вас сбила машина. Вернее, скорая нашла вас на обочине. Как вас зовут?» Она смотрела на него долго, изучающе, будто прикидывала, можно ли ему верить, и наконец ответила еле слышно.
«Маринка». «Марина? Марина Кравченко?» В ее глазах мелькнул ужас, чистый, звериный, тот самый, какой бывает у загнанного зверя, когда его наконец находят. «Откуда вы?» Она попыталась отодвинуться, хотя двигаться ей было почти нечем.
«Не говорите ему. Пожалуйста, не говорите ему, что я здесь. Он меня найдет».
«Он всегда находит». «Кто он?» «Роман», — прошептала она, и по щекам у нее покатились слезы. Беззвучные, тяжелые.
«Мой муж». Павел Андреевич сел на стул рядом с кроватью и заговорил тихо, спокойно, тем голосом, каким разговаривают с человеком, который стоит на самом краю крыши. «Марина, я хочу, чтобы вы знали: дверь закрыта, и я никому не скажу, что вы здесь, пока вы сами не решите, что готовы».
«Но мне нужно понять, что произошло. Пять лет назад суд признал вас погибшей». «Я знаю», — сказала она и всхлипнула.
«Он мне показывал бумагу. Сам показал, специально, чтобы я знала, что бежать некуда. Сказал: „Тебя больше нет, Маринка, официально нет. Ты можешь кричать сколько хочешь, тебя никто не станет искать, потому что тебя уже искали и не нашли“».
Она рассказала медленно, с остановками, как рассказывают то, что годами боялись произнести вслух даже самим себе. Не все сразу, а по кускам, за несколько дней, потому что каждый раз, доходя до определенного места в своей истории, она замолкала, и Павел Андреевич не торопил ее…
