Павел Андреевич назначил антибиотик и остался в отделении дольше положенного, хотя смена официально заканчивалась в восемь. Он говорил себе, что просто ждет, когда подействует жаропонижающее. На самом деле он не мог уйти, потому что что-то в этой палате держало его крепче любого протокола, и он сам не смог бы объяснить, что происходит.
Около одиннадцати вечера, когда в коридоре погасили верхний свет и остался только дежурный, неизвестная застонала и заговорила. Не проснулась, говорила во сне, в бреду, сквозь жар, тем неразборчивым, спотыкающимся голосом, каким говорят люди на границе сознания. Павел Андреевич как раз проверял капельницу и замер с рукой на штативе.
«Не говори Роману, — пробормотала она, и голова ее мотнулась по подушке. — Не говори, он узнает». Он слушал, убеждая себя, что это обычный бред при высокой температуре, что таких обрывков он наслушался за карьеру тысячи, что через минуту она перейдет на бессвязицу и замолчит.
Но она не замолчала. «Кирилл. Мальчик мой».
«Я вернусь. Я обещала». Дыхание сбилось, лицо исказилось будто от боли.
«Калитка со стороны леса. Там щеколда сломана, я знаю. Они не заметят».
Павел Андреевич стоял неподвижно, и по спине у него пробежал холод, никак не связанный с сырой ноябрьской ночью за окном. «Бумага, — прошептала она вдруг очень отчетливо, почти ясно, будто на секунду вынырнула из глубины. — У них есть бумага, что я умерла».
«А я не умерла. Я не умерла». Она замолчала минуты на три, дышала часто, и Павел Андреевич уже подумал было, что бред кончился, но тут она снова заговорила, и на этот раз голос был другим.
Тише, испуганнее, будто она разговаривала не сама с собой, а с кем-то конкретным, стоящим прямо перед ней. «Не надо, Лидия Михайловна, не рассказывайте ему, что я плакала, он узнает. Он всегда узнает, если кто-то жалеет».
Этого имени — Лидия Михайловна — Павел Андреевич не знал, но записал его мысленно, с той же цепкостью, с какой запоминают номер машины на месте аварии. В коридоре скрипнула дверь ординаторской, просто сквозняк, обычное дело в этом старом здании, но Павел Андреевич вздрогнул так, будто в палату вошел кто-то настоящий. Он быстро подошел к двери, выглянул.
Пусто, только Валя шелестела бумагами на посту, и тогда он сделал то, чего не делал никогда за двадцать два года работы: закрыл дверь палаты и, выйдя, тихо сказал медсестре: «Валя, дверь к ней держите закрытой. Кто бы ни спрашивал, говорите, что она без сознания, ничего не говорит, тяжелая. Никого не пускать без меня, даже из администрации».
Валя подняла на него глаза, удивленные, но не задающие вопросов, потому что за эти двенадцать лет она научилась доверять его чутью больше, чем собственному. «Что-то не так, Павел Андреевич?» «Не знаю пока», — сказал он честно.
«Но, кажется, кто-то очень не хочет, чтобы эта женщина заговорила, и мне не нравится, что уже кто-то из посторонних может это узнать раньше, чем узнаем мы…»
