Мирон Степанович Левченко терпеть не мог понедельники. Впрочем, к остальным дням недели он относился почти так же: без раздражения, но и без ожидания, будто календарь давно превратился для него не в череду жизни, а в аккуратную сетку обязанностей.

После смерти Олены прошло три года, а утро по-прежнему начиналось раньше будильника. Телефон звонил в шесть пятнадцать, но Мирон обычно просыпался за полчаса до сигнала. В первые мгновения, когда сознание еще не успевало вспомнить, в каком мире оно открыло глаза, он машинально поворачивался на правый бок. Туда, где когда-то лежала ее подушка. Он убрал ее не сразу, только через несколько месяцев, когда понял, что каждое утро смотрит не на вещь, а в пустое место, которое стало сильнее любого крика.
Подушки не было давно. А память о неглубокой вмятине от ее головы осталась такой четкой, будто ткань до сих пор хранила тепло.
Квартира, большая, добротная, с высокими потолками и темным паркетом, казалась слишком просторной для одного человека. Олена выбирала этот паркет неделями: приносила образцы, раскладывала их у окна, спорила с мастерами, прикладывала дощечки к обоям и серьезно объясняла Мирону, что пол — это не просто пол, а настроение дома. Тогда он смеялся, поддразнивал ее за упрямство, соглашался на все, потому что не умел спорить с ней по-настоящему. Теперь доски потускнели. Домработница Ганна приходила дважды в неделю, мыла полы как умела, а Мирон не знал, чем их надо натирать, и не хотел знать.
На кухне всегда пахло кофе. И еще — пустотой, которую невозможно было ни проветрить, ни заставить мебелью. Мирон варил кофе в турке. Не потому, что это напоминало об Олене. Просто машинный напиток казался ему слишком слабым, слишком гладким, будто из кофе вынули характер. Он стоял у плиты, ждал, пока темная пена поднимется к краю, снимал турку в последний момент и наливал в старую чашку с крошечным сколом.
Эту чашку Олена привезла с какой-то шумной барахолки из поездки. Кривая, неровная, с тонкой трещинкой у ручки. Она тогда сказала, что чашка похожа на их жизнь: неправильная, но держится крепко. Мирон несколько раз хотел выбросить ее после похорон. Ставил на край стола, смотрел, потом возвращал в шкаф. Вещи, оказывается, могут быть упрямее людей.
К семи утра он уже сидел за рулем. До центрального офиса сети клиник «Астер» можно было добраться за сорок минут, если город еще не успел проснуться, и почти за полтора часа, если дороги вставали плотным серым потоком. Мирон выезжал рано не из-за дисциплины. Пунктуальность давно стала автоматической. Ему нужна была тишина.
Он не включал радио. Не слушал новости, музыку, разговорные передачи. Ехал молча, глядя на мокрый асфальт, на редкие фары впереди, на отражения светофоров в лужах. Со стороны могло показаться, что ему не о чем думать. На самом деле мысли не прекращались никогда, просто они ходили по одному и тому же кругу, истершемуся от бесконечного повторения.
Четыре клиники приносили хороший стабильный доход. Мирон построил сеть сам. Сначала была крошечная процедурная в старом здании бывшего санатория, арендованная в конце девяностых на деньги, собранные по знакомым. Тогда ему был тридцать один, и он еще верил, что медицина начинается с призвания. К пятидесяти четырем он успел убедиться, что медицина, если речь идет о частной сети, держится на расчетах, контрактах, лицензиях, закупках и отчетах. А слово «призвание» чаще всего произносят на торжественных собраниях, где никто не отвечает за убытки.
Олена работала терапевтом в его первой клинике. Она принимала людей, он считал расходы и пытался убедить поставщиков дать отсрочку. Именно она когда-то настояла, чтобы в клинике появился маленький приемный покой для неотложных случаев. Не ради прибыли, а потому что, как она говорила, нельзя выставлять человека за дверь ночью, если ему плохо и больше идти некуда.
Мирон тогда спорил. Считал расходы, загрузку, риски, возможные простои. Олена слушала, ждала, а потом спокойно повторяла: «Все это правильно. Но человек-то куда пойдет?» Он согласился. Не потому, что был убежден. Потому что ей было невозможно отказать, когда она говорила так тихо и так уверенно.
После ее смерти он разучился соглашаться. На предложения, на чужие просьбы, на саму возможность, что что-то может быть не только выгодным, но и правильным.
В тот понедельник на его столе лежала служебная записка. Стол был тяжелый, ореховый, купленный много лет назад на распродаже имущества закрывшегося банка. Олена называла его «памятником мужскому тщеславию» и каждый раз смеялась, когда Мирон пытался делать вид, что ему это не нравится. Теперь стол казался слишком большим. На гладкой темной поверхности белый лист смотрелся почти вызывающе.
Записку подготовил заместитель главного врача третьей клиники Ростислав Петрович Ковальчук. Текст был набран ровно, с аккуратными отступами, таблицей и приложением. Ковальчук любил таблицы так, как другие любят живые разговоры: в них не было эмоций, зато были проценты, графы и ощущение контроля.
Мирон взял лист, откинулся в кресле и поморщился: кресло снова скрипнуло. Он уже несколько месяцев собирался попросить помощника вызвать мастера, но каждый раз забывал. Начал читать…
