Уходить надо было немедленно. Он это знал и сделал бы это мгновенно ещё год назад, а сейчас у него после бега дрожали ноги, и он полез в завал медленно, боком, придерживая левую руку у груди и ставя ступни в развилки стволов. Отошёл он метров на тридцать и залёг за выворотнем, и вот тогда стал считать, сколько раз хлопнут дверцы.
Это была старая привычка, из тех, что не спрашивают разрешения. Когда не видишь, считай на слух. Он лежал в мокром мху, щекой на рукаве, и считал.
Хлопнуло раз. «Артём живой?» — «Живой, нога». Хлопнуло два.
Хлопнуло три. «Назад сдай! Сдай! Сдай! Назад, говорю!» — «Куда я сдам? Оно на мне лежит». Хлопнуло четыре.
Кто-то побежал по настилу, тяжело, в сапогах. «Бондарь! Бондарь! Тут дерево!» — «Я вижу, что дерево», — ответил голос, который Тарас слышал ночью в наушнике. Сейчас он был живой, близкий, злой. «Ты мне скажи, оно само упало?» Пауза. «Ну а как ещё-то? Свети сюда! Вот сюда свети! Это что?» Тишина. «Это пропил», — сказал Бондаренко.
Хлопнуло пять. Тарас лежал и слушал, и в голове у него шёл свой счёт, отдельный. Шестеро.
Две машины. В первой ехали, по всему, четверо, во второй — двое или трое. Пять дверец — это ещё ничего не значит.
Кто-то мог выйти через одну, кто-то не хлопал вовсе. Внизу перестали кричать. Заговорили тише, и по тому, как заговорили, он понял, что там сейчас соображают ровно то же, что и он.
Дорога одна, и она закрыта. И закрыта она не ветром. — Обход есть? — Нет обхода.
— Совсем? — Совсем. Слева трясина, справа не пролезешь. Это ж гать, для того и клали.
— Значит, он там, — сказал Бондаренко. — Кто? — Тот, кто пилил. Свет фар медленно пополз в сторону.
Кто-то разворачивал внедорожник поперёк, чтобы светить в сторону берега. Луч прошёл над буреломом, над самым выворотнем, и Тарас вжался в мох. И в эту секунду хлопнула шестая дверца.
Она хлопнула не так, как хлопали предыдущие. Те хлопали быстро, нервно, зло. Эта закрылась мягко и аккуратно, с той неторопливостью, с какой закрывает дверь человек, которому некуда спешить.
Тарас поднял голову на сантиметр. Туман к этому времени просвечивался снизу светом фар, и в этом свете было видно плохо, но кое-что видно. Он увидел, как на гате люди, стоявшие кучей у поваленного дерева, вдруг расступились и притихли, все разом, как притихает бригада, когда во двор въезжает начальство.
Из второй машины, не спеша, вышел человек в форме. — Ну что вы столпились, дорогие мои, — сказал человек в форме. — Свет уберите с дороги.
Тарас лежал за выворотнем, в мокром мху и не шевелился. Голос шёл снизу, с расстояния метров в сорок, через туман, и туман его глушил, срезая верхние ноты. Но верхние ноты были и не нужны.
Нужна была одна вещь — то, как человек ставит ударение в слове «дорогие». Он ставил его чуть позже, чем ставят все, растягивая первый слог, и от этого выходило не обращение, а поглаживание. Пять лет назад этот же голос говорил ему через стол: «Тарас Михайлович, дорогой мой, вы же сами с этой стороны сидели». Три недели подряд. С чаем.
Тарас закрыл глаза и полежал так секунду. Потом открыл и стал смотреть. В свете фар, бивших в туман, было видно плохо, но фигура, которая медленно обходила поваленную лиственницу, была видна достаточно.
Невысокий, плотный, в форменной куртке с меховым воротником, без шапки. Он шел, не торопясь, заложив руки за спину, и смотрел на комель. Кравчук.
Андрей Олегович Кравчук, пятьдесят два года, начальник районного отдела. Тот самый, который поил его чаем, обещал запросить запись с поста, объяснял, что заинтересованному лицу не место, и между делом, ни с того ни с сего, ни к селу ни к городу, сказал однажды: «У нас тут санитарные рубки идут, пилят помаленьку, ну и что? Ничего там нет, я проверял».
Он тогда пропустил это мимо ушей. Он пропускал это мимо ушей пять лет. У Тараса свело челюсть, крепко, до звона в зубах, и он разжал ее пальцами, взявшись снизу за подбородок, как разжимают чужую.
Внизу говорили, и слышно было обрывками. — Пропил, Андрей Олегович, свежий, вот, гляньте. — Вижу.
— Значит, кто-то… Сергей Викторович. — Голос Кравчука стал чуть суше. — Помолчи минуту, дай подумать.
Молчали долго. Потом Кравчук сказал негромко, но в морозном воздухе слова шли далеко: — Сколько человек знает про эту поляну? — Мы шестеро.
— А ещё? — Никто. — Тогда объясни мне, дорогой мой, откуда взялся пропил? — Бондаренко что-то ответил, коротко и глухо, и Тарас не разобрал. — Не рассуждай, — сказал Кравчук, — рассуждать буду я. Вариантов два.
Или кто-то из ваших языком помолол в посёлке, или на неё наткнулись случайно. Второе хуже. — Чем хуже-то? Ну, наткнулся мужик какой-то.
— Тем, что мужик какой-то не пилит лиственницу поперёк дороги, — сказал Кравчук, — мужик какой-то бежит в отдел. А тут кто-то не побежал в отдел. Кто-то сначала подумал, потом подготовился, а потом нас запер.
— Вот это, Сергей Викторович, и есть хуже. — Тарас слушал и складывал. Начальник районного отдела не поедет ночью на дальнюю гать смотреть, как у него в районе закапывают бухгалтера.
Ему это не нужно. Ему достаточно завтра не заметить заявление. Он приехал сам, значит, доверить уже не мог.
Значит, дело не в том, чтобы прикрыть Мельника. Дело в том, что в той картонной папке среди фамилий с суммами против каждой самая большая сумма стоит против его фамилии. Не прикрывать их приехал — зачищать.
— Андрей Олегович, — сказал внизу другой голос, молодой, — а если он уже сообщил куда-нибудь? — Кому? — Ну, в область. — Кравчук засмеялся, коротко, добродушно. — В область, Вадик, сообщают через меня, — сказал он.
— Ладно, хватит стоять. — Артём ходить может? — Нога у него. — Пусть сидит в машине со своим чемоданом.
— Остальные рассыпались и пошли на поляну. Пешком, тут три километра. Идти цепью, не кучей, друг друга видеть.
— А вы? — А я тут постою, — сказал Кравчук. — Мне бегать по лесу поздно. — Дальше Тарас не слушал, дальше он работал…
