Он вернулся на место. Женщина из управления что-то писала, и ручка у неё шла медленно. «Марина Сергеевна, вам есть что пояснить по гепарину?» Марина встала.
Ей нечего было сказать. Она знала, что произошло с этими шестью флаконами. Знала имя, знала дату, знала слова, сказанные на посту.
И всё это было рассказано ей ночью, на табурете в прихожей, человеком, который отказался повторять это где бы то ни было. «Нет, садитесь», — сказала женщина. «Мне нечего пояснить по гепарину, — сказала Марина, не садясь. — Но я хочу, чтобы комиссия занесла в протокол ещё одно моё заявление». «Слушаем». «12-го числа я, не имея права, выполнила хирургическое вмешательство. Я прошу истребовать запись как доказательство моей вины. Я подозреваемая, у меня есть право просить об этом. Если после просмотра меня будут судить, пусть судят по записи, а не по объяснительным».
Пожилой хирург поднял голову. «Красиво, — сказал Черненко с места почти восхищённо. — Но согласия отца это не заменяет».
В глубине зала кто-то встал. «Отец тут ни при чём», — сказал Кирилл. Он стоял у последнего ряда, в куртке, худой, бледный, держась рукой за спинку кресла.
Зал развернулся весь сразу. «Я сам согласен на просмотр записи и на разглашение сведений о моём здоровье, — сказал Кирилл. — В клинике мне объяснили, как это оформить». Он пошёл по проходу вниз, медленно, останавливаясь через каждые несколько шагов. «Кирилл», — сказал Мельник.
Он поднялся из середины ряда, и никто до этой секунды не замечал, что он тут сидит. «Пап, сядь! Ты как сюда попал?» «На поезде», — сказал Кирилл. «Летать мне нельзя, я спрашивал. Со мной сиделка из клиники, она внизу, я её сам нанял, по твоей карте». Он дошёл до стола комиссии и положил перед женщиной из управления два листа. Заявление о выдаче копии материалов телемедицинского сеанса от 12-го числа и согласие на их разглашение и просмотр здесь.
«Оба от меня. Написал от руки вчера вечером, подписал сам, паспорт вот. Мне объяснили, что нотариус для этого не нужен».
Он посмотрел на неё. «Там всё правильно? Я в интернете смотрел, как писать». Женщина прочитала оба листа дважды.
«Правильно», — сказала она. Комиссия тут же оформила официальный запрос и приложила оба заявления. Через сорок минут запись пришла по защищённой почте, и всё это время из зала никто не выходил.
Её вывели на экран за спиной комиссии. Изображение было сверху и чуть сбоку, с потолочной камеры над операционным полем. Белое пятно простыней, руки, инструменты, край стола.
Звук был плохой, с гулом вентиляции. Первые десять минут смотрели молча. На одиннадцатой минуте на записи Черненко взял зажим.
«Вот здесь», — сказал он вслух, не вставая с места. Он говорил залу спокойно, тем самым голосом, каким пятнадцать лет объяснял зрителям, как устроено сердце. «Обратите внимание, коллеги, стенка расползается под браншами. Это не ошибка техники, это состояние ткани после ушиба. Такую ткань нельзя ни зажать, ни прошить. Дальше вы увидите, что я отхожу, и я вам сразу скажу, почему. Потому что в этот момент я принял решение, что ребёнок неоперабелен. И любой из вас в этой ситуации принял бы такое же». На экране он сделал полшага назад и сказал: «Здесь ничего не сделать».
Зал слушал. На тринадцатой минуте в кадре появилась вторая пара рук. «А вот теперь смотрите внимательно, — сказал Черненко. — Она кладёт первую дугу. Хорошо кладёт, я не спорю. Вот вторая. Вторая дуга — это, между нами говоря, лишнее. Я это всегда говорил и в клинике от неё отказался. Она удлиняет время на четыре-пять минут и ничего не добавляет».
«Игорь Васильевич, — сказала Марина, вставая, — объясните, зачем вторая дуга?» Он повернул голову. «Я только что объяснил. Она избыточна».
«Я не спрашиваю, избыточна ли она. Я спрашиваю, зачем она в методе, что она делает».
«Марина Сергеевна, мы не на экзамене». «Скажите одно предложение, — сказала Марина. — Здесь сто человек, половина из них — хирурги. Что делает вторая дуга?» Черненко улыбнулся. «Она усиливает линию, — сказал он. — Дублирует. Второй ряд швов, страховка на случай прорезывания…»
