Голос прозвучал негромко, но так, что разговоры оборвались сразу. Все повернулись.
От лифтов шёл Назар Остапович Коваленко, главный врач больницы. Высокий, подтянутый, с халатом, наброшенным поверх строгого костюма. Ему было сорок шесть, и седина на висках не старила его, а только делала лицо ещё суше, строже, замкнутее. Он редко улыбался, и никто уже не помнил, было ли это свойством характера или привычкой, выработанной за годы.
Коваленко остановился у каталки. Сначала взглянул на старуху, потом медленно обвёл глазами коридор.
— Почему больная до сих пор здесь?
Нина Павловна выпрямилась, будто перед строем.
— Назар Остапович, я к ней не подойду. Я не нанималась отмывать бродяжек с улицы. Пусть кто хочет, тот и моет.
Главврач молчал. Молчал так долго, что санитарка сама потупилась. Потом он наклонился, взял старуху за запястье и, не морщась, нащупал пульс. Постоял несколько секунд, положил её руку обратно, аккуратно, почти бережно.
Затем начал заворачивать рукава.
Делал он это спокойно: сперва расстегнул манжету на правой руке, подвернул ткань раз, другой, поднял до локтя. Потом то же самое сделал с левой. Снял с шеи стетоскоп и повесил его на край каталки. Обручальное кольцо снял с пальца и спрятал в карман халата.
— Тёплую воду, таз, губку и чистое бельё, — сказал он.
— Назар Остапович… — Нина Павловна растерялась. — Вы же не собираетесь сами…
— Вы свободны до конца смены, — не повышая голоса, перебил он. — Идите домой. К детям и внукам.
Она открыла рот, но не нашла слов.
— Воду, — повторил Коваленко.
Молодая медсестра сорвалась с места так поспешно, будто только этого приказа и ждала. Главврач сам развернул каталку и закатил её в смотровую. Включил верхний свет. Белая лампа ударила вниз резким сиянием, высветив каждую складку на лице старой женщины, каждое пятно на её руках, каждый обрывок засохшей грязи на одежде.
Когда принесли таз, он опустил губку в воду, отжал и начал обтирать ей лицо. Без поспешности, без показной героичности, без того выражения, с которым люди делают неприятное дело на глазах у свидетелей. Он работал так, как работают те, кто когда-то сам начинал с самых низких должностей и не успел забыть цену простой человеческой помощи.
Вода быстро темнела. Он менял её, снова смачивал губку, осторожно проводил по вискам, по шее, по худым рукам, на которых кольца так давно вросли в опухшие пальцы, что снять их было невозможно. Медсестра подавала бельё, полотенца, чистые простыни и смотрела на главврача растерянно, почти испуганно: будто этот строгий человек, которого все знали только по коротким распоряжениям и сдержанным замечаниям, вдруг оказался совсем другим.
За дверью никто больше не шептался.
Старуха пришла в себя, когда он вытирал ей ладони. Веки дрогнули, поднялись. Глаза оказались неожиданно ясными — тёмными, цепкими, без той мутной пустоты, которую ждёшь увидеть у почти умирающего человека.
Она долго смотрела на склонённое над ней лицо. Потом губы её дрогнули.
— Сынок…
— Не говорите, — тихо сказал Коваленко. — Вам нужно беречь дыхание.
— Руки у тебя…
