На улице уже начинало темнеть, а он даже не заметил, как прошло воскресенье.
Он не помнил, как перешел из кладовки в гостиную. Просто в какой-то момент понял, что сидит в кресле, тетрадь лежит у него на коленях, а на подлокотнике стоит давно остывшая кружка чая.
За окном было темно.
Виктор включил торшер, придвинул его ближе и снова углубился в чтение. Дарья вела дневник аккуратно: почти каждый день, иногда через день. Записи были разными — одни занимали полстраницы, другие состояли всего из нескольких строк, будто она писала перед сном и уже засыпала.
Но почерк оставался одним и тем же. Ровный, чуть наклоненный влево, с маленькими круглыми буквами. Виктор узнал бы его среди тысячи.
Он смотрел на эти буквы и думал, что руки, которые выводили их, когда-то были теплыми и живыми. Что рядом, возможно, горела настольная лампа, скрипел стул, тикали часы на стене — те самые, которые до сих пор висели в Дарьиной комнате и которые Марина каждый год заводила, хотя никто ее об этом не просил и никто вслух этого не обсуждал.
В февральских записях Дарья много писала о школе. Выпускной год — странное время, когда всё кажется одновременно судьбоносным и пустяковым. Она переживала из-за оценок, хотя училась отлично. Расстраивалась, что на снимке для школьной газеты вышла «так, будто ее поймали врасплох, хотя так и было».
Писала, что хочет поступить в университет на биологический факультет, но боится сказать вслух, чтобы не сглазить. Писала об Ольге Романенко: как они после уроков ходили на набережную, садились на холодные перила и болтали ногами над водой, пока окончательно не замерзали.
Виктор читал медленно. Иногда останавливался и смотрел в одну точку, привыкая к невозможному ощущению: его дочь снова говорила с ним. Через двадцать лет. Через пожелтевшие листы тетради в темно-синей обложке.
Это была не та боль, которая разрывала его в первые годы. Теперь она была другой — тихой, тяжелой, как мокрая одежда, которую нельзя снять.
Он не услышал, как открылась входная дверь.
Марина появилась на пороге гостиной с дорожной сумкой на плече и пакетом из магазина в руке. Она вернулась раньше, чем собиралась: видимо, сестра отпустила ее в воскресенье вечером, а не утром в понедельник.
Марина увидела мужа в кресле с тетрадью и остановилась. Пакет едва заметно качнулся в ее руке.
Она ничего не спросила сразу. Прошла на кухню, поставила пакет на стол, сняла куртку. Виктор слышал эти звуки: шуршание ткани, звон ключей на крючке, скрип форточки.
Потом Марина вернулась в гостиную и остановилась у дверного проема, глядя на тетрадь.
Виктор объяснил всё коротко и спокойно. Нашел в кладовке, когда разбирал антресоль. Это дневник Дарьи. Январь 1998 года. Раньше он его никогда не видел.
Марина подошла ближе. Посмотрела на обложку, потом на Виктора.
Лицо ее было трудно прочитать. За двадцать лет она научилась держать его неподвижным всякий раз, когда речь заходила о Дарье. Это было не равнодушие и не холодность. Скорее защитный слой, наросший усилием воли на месте старой раны.
Она сказала, что не хочет это читать.
Сказала ровно, без слез и дрожи, как сообщают о том, что закончился хлеб или завтра будет дождь.
Они ведь договорились жить дальше. Она старалась двадцать лет. Сегодня устала с дороги. Завтра на работу. Она не готова снова входить в то, откуда однажды едва выбралась.
Виктор не стал спорить.
Он понимал ее не умом, а тем внутренним местом, где у двух людей, потерявших одного ребенка, живет общая боль. Они с Мариной с самого начала горевали по-разному. Он искал, ездил к следователям, писал заявления, ночами перечитывал материалы дела. Она строила вокруг себя стену — кирпич за кирпичом, чтобы не развалиться окончательно.
Ни один способ не был правильным.
Оба были единственно возможными.
Марина ушла на кухню готовить ужин. Виктор слышал, как она открывает холодильник, как звякает сковорода, как шумит вода. По квартире поплыл запах лука и разогретого масла — обычный домашний вечерний запах, совершенно не подходивший к тому, что лежало у него на коленях.
Он снова открыл тетрадь…
