Настя.
Она рыдала, глотая воздух. Слова прорывались обрывками. Она говорила, что больше не может. Что просит оставить ее в покое. Что сил нет, совсем нет.
Потом она легла на бок. Плач стал тише, но от этой тишины Сергею захотелось разорвать доски над головой. Слезинка скатилась по краю матраса и упала на пол рядом с его щекой.
И тогда Настя шепотом попросила прощения у мамы.
За то, что не справляется.
За то, что она слабая.
За то, что от нее одни проблемы.
Сергей не мог пошевелиться.
Его дочь извинялась не за поступок, не за ошибку, не за вину.
Она извинялась за собственную боль.
Никто не учил ее так прямо. Но она научилась сама — из обрывков фраз, из вечного «будь сильной», из отцовского отсутствия, из материнской усталости, из закрытых дверей, за которыми каждый думал, что все нормально.
Матрас распрямился. Настя встала и ушла вниз.
Сергей остался под кроватью еще несколько минут. Не потому, что не мог выбраться, хотя нога действительно не слушалась. А потому, что понимал: если он появится сразу, дочь испугается, закроется, построит новую стену — выше прежней.
Когда он наконец вылез, рубашка прилипла к спине. Колено онемело. В горле пересохло.
Он спустился и увидел Настю в гостиной.
Она сидела на диване, сжавшись в комок, с красными глазами, в мятой школьной форме. Смотрела в стену, будто там было что-то, чего никто другой не видел.
Потом резко поднялась, подошла к зеркалу и, глядя на свое отражение, сказала сквозь зубы:
— Я не сдамся. Слышите? Не дождетесь…
