Она села раньше, чем успела решить, что делать. Свесила ноги, ухватилась за край кровати. В темноте ещё теплилось багровое пятно печной дверцы, за стенами шёл буран. Тёплая влага стекала к ступням и остывала. Теперь уже невозможно было объяснить происходящее усталостью или ложной тревогой.
Лена нашла валенки, надела их и потянула с одеяла Григорьичев тулуп. Вещь была велика, плечи утонули в овчине, но выбирать другое она не стала. Едва поднялась, живот снова стянуло. Пришлось упереться ладонью в стену, переждать, стиснув зубы. Эта боль была длиннее вечерней, глубже, и отпускала неохотно.
Когда стало возможно двигаться, Лена взяла приготовленный узелок. Прижала его к груди и направилась к хозяйской половине. На коротком пути через сени мороз ударил в лицо так резко, что она остановилась перевести дыхание. Потом толкнула тяжёлую дверь и вошла в чужое тепло.
— Григорий Михайлович, проснитесь. Началось.
Голос прозвучал тихо, но ровно. Старик поднялся быстро, без долгой сонной заминки. Нашёл спички, зажёг лампу. При свете стали видны его взъерошенная борода и глубокие складки на заспанном лице. Он посмотрел на Лену в дверях, на узелок, на то, как она держится за косяк, и сон исчез окончательно.
— Схватки?
— Уже часа полтора. А теперь воды отошли. Рано ещё, Григорий Михайлович. Месяц оставался.
Он натягивал ватные штаны прямо поверх белья. Услышав последнее, не стал успокаивать её словами, в которые сам бы не поверил.
— Рано — нехорошо. Значит, к нашему фельшеру ходить незачем. Всё равно отправит в район. Он такого малыша здесь держать не сможет, у него ничего для этого нет.
Старик сунул ноги в валенки, притопнул, чтобы сели как надо.
— Только больница. Четырнадцать вёрст.
Лена посмотрела на окно.
— Сейчас, в буран?
— Сейчас.
Ответ получился коротким. Он тоже видел белую муть за стеклом и слышал, что творится снаружи. Не делал вид, будто дорога окажется лёгкой. Просто накинул полушубок, замотал шею и продолжил собираться. От его деловитости Лене стало немного спокойнее: рядом был человек, который понимал тяжесть положения и всё равно знал, за что взяться первым.
Новая схватка заставила её согнуться над узелком. Старик подождал, держа шапку в руке. Лишь когда Лена выпрямилась, она смогла выговорить то, за что ещё цеплялась мыслями:
— Может, к бабе Дарье? Она ведь ближе. До околицы легче дойти, чем по реке в такую ночь.
— Нет. К ней нельзя.
Твёрдость его голоса не оставила места для спора. Он явно уже обдумывал этот выбор до того, как она пришла будить его.
— Дарья принимает, когда срок пришёл и всё идёт как надо. Тогда руки у неё ещё помнят. А если раньше времени, если ребёнку помощь понадобится? Что она сделает? Ей за семьдесят. Ни врача рядом, ни того, чем маленьких выхаживают. Если худо пойдёт, никого она не спасёт.
Он надел шапку и подвёл итог:
— Раз раньше срока, нужно к докторам. Тут уж не выбирают, что ближе.
Лена понимала. Просто понимание не отменяло страха перед дорогой. За тёплой дверью стояла темнота, в ней лежал занесённый зимник, а дальше река. Чтобы получить помощь, нужно было сначала выдержать всё это. Остаться у повитухи означало бы обменять близость тепла на отсутствие того, что могло понадобиться ребёнку.
— Поедем, — сказала она наконец. — Я согласна.
Григорьич снял с гвоздя фонарь.
— А пока сиди здесь. Я запрягу, потом позову. Не выходи раньше времени. Бурко дорогу знает, довезём.
Он ушёл. В открытую дверь на миг ворвался такой холод, что пламя лампы качнулось. Лена села на край лежанки, держа узелок на коленях. Впереди ожидало дело, за которое она ничем не могла помочь. Оставалось слушать.
Хлопнула дворовая дверь, заскрипел снег. Звякнул засов хлева, фыркнула разбуженная лошадь. Старик выводил Бурко, подсвечивая себе фонарём. Качавшийся свет выхватывал то сугроб, то оглоблю, то его согнутую спину. Ветер швырял снег в лицо, не давая ни спокойно оглядеться, ни работать без помех.
Из-под навеса пришлось вытаскивать розвальни. За вечер возле них намело, полозья прихватило, оглобли были ледяными. Григорьич разгребал снег валенком, поднимал, подтягивал, снова наклонялся. В тридцатидвухградусный мороз любое железо становилось опасным для голой руки, но в рукавицах не удавалось справиться с мелкими креплениями.
Он то снимал рукавицу, то натягивал обратно. Нужно было подцепить ремень, продеть крепёж, застегнуть пряжку. За короткое время пальцы теряли чувствительность. Старик прятал их под мышку, дышал на них, потом снова принимался за работу. Привычные движения, которые днём занимали минуты, теперь требовали упрямства и терпения.
Мороз делал непослушными не только руки. Ремень, который в тепле легко проходил через пряжку, теперь нужно было направлять, удерживать, снова пробовать. Григорьич знал упряжь на ощупь, знал каждое её место, и оттого особенно тяжело было чувствовать, как привычка уступает холоду. Он не прекращал работу ради жалобы. Если пальцы совсем деревенели, ненадолго грел их и возвращался к тому же креплению. Пока оно не будет затянуто, нельзя посадить женщину и тронуться. Спешка не заменяла надёжности, а времени на переделку в дороге у них не было.
Хуже всего шла упряжь. На морозе гуж затвердел, супонь никак не поддавалась. Григорьич упирался коленом в хомут, стягивал ремни, пробовал ещё раз. Пальцы уже плохо различали, насколько туго затянуто, приходилось проверять всем усилием рук.
Бурко переступал, косился на хозяина, недовольно храпел. От ноздрей и боков поднимался густой пар. Ветер сразу уносил его, а на морде и ресницах оставался иней. Лошадь не понимала, почему её вывели из тепла в такую ночь, но терпела знакомые руки.
Лена не выдержала ожидания и вышла к порогу сеней. Тулуп запахнула плотнее. Отсюда было видно, как старик борется с непослушными ремнями. В качающемся свете он казался особенно маленьким рядом с лошадью и санями, а снег всё время пытался закрыть от неё эту картину.
Живот снова схватило. Лена перегнулась, опираясь на дверной проём, пережидала, пока вернётся возможность выпрямиться. На этот раз передышки пришлось ждать дольше. Когда она подняла голову, Григорьич уже услышал, что дверь открыта.
— В избу иди. Простынешь ещё до дороги. Тут я сам.
— Я бы помогла вам…
— Чем? Тебе ребёнка рожать, а не упряжь тянуть. Побереги силы.
Она осталась у порога, спиной к теплу. Выйти во двор не решалась, уйти и оставить его совсем одного тоже не могла. В горле стояло больше, чем боль. Шёл шестьдесят девятый год человеку, который ради чужой женщины среди ночи вывел лошадь в буран. Чужой, оболганной, ничего толком о себе не рассказавшей. Он мог бы отговориться возрастом или погодой, но даже не произнёс таких слов.
Наконец ремни легли как надо. Григорьич дёрнул за гуж, проверил ещё раз и подвёл сани к самому низкому месту возле крыльца.
— Готово. Теперь тебя надо устроить.
В розвальнях лежало сено. Он приготовил тёплые вещи: старую овчину, телогрейки. В их доме всё носилось долго, ничто не выглядело новым, зато сейчас каждая такая вещь могла удержать немного тепла. Лена смотрела на сани и старалась не думать о том, как долго ей придётся в них лежать…
