После суда в дивизии началась работа, которая не помещалась в громкое слово «чистка». Одних арестов было мало. Кравец ушёл, но следы его власти оставались в привычках, взглядах, паузах, в том, как молодые солдаты вздрагивали при резком окрике и как родители, приезжая на встречи, всё ещё говорили шёпотом.
По решению военного ведомства Даниленко временно взял дивизию под личный контроль. Он приезжал без предупреждения, заходил в казармы, столовую, медпункт, склады, учебные помещения. На первых встречах солдаты сидели перед ним деревянными, ожидая, что за каждым вопросом последует наказание. Он видел это и не торопил их.
— Мне не нужны красивые отчёты, — говорил он. — Мне нужна правда. Даже неприятная. Особенно неприятная.
Была создана система анонимных обращений. Ящики для жалоб поставили там, где к ним можно было подойти без лишних глаз. Отдельная линия связи работала напрямую с окружным командованием. Каждую неделю проводились встречи без присутствия непосредственных начальников. Впервые за долгое время солдаты почувствовали, что жалоба может не исчезнуть в чьём-то столе, а дойти до человека, который обязан ответить.
Сложнее всего было вернуть доверие. Его нельзя было приказать построить, как строй на плацу. Оно собиралось медленно: из вовремя наказанного виновного, из честно признанной ошибки, из врача, который поверил солдату с первого раза, из офицера, который не стал орать, а выслушал. Старые привычки ломались болезненно. Кто-то пытался сопротивляться, кто-то уходил, кто-то впервые понимал, что порядок и страх — не одно и то же.
Назар лечился несколько месяцев. Рука срасталась медленно, лицо заживало быстрее, чем душа. Ночами он просыпался от тяжёлых снов, иногда подолгу молчал, иногда раздражался из-за пустяков и сразу стыдился этого. Мария Савельевна была рядом. Не задавала лишних вопросов, не требовала «быть сильным», просто приносила чай, поправляла одеяло, сидела возле окна и вязала, пока он снова не засыпал.
Олег навещал их при каждой возможности. В форме он был командиром, перед которым вытягивались офицеры. В палате рядом с матерью и племянником он снова становился сыном и дядей, которому приходилось учиться просить прощения не словами, а делом.
Когда Назар окреп, он вернулся к службе не таким, каким был раньше. В нём остались шрамы, но исчезла та беспомощная покорность, которую Мария Савельевна увидела в дальнем углу зала. Он вошёл в комитет по улучшению внутренней культуры части и начал помогать тем, кто ещё боялся говорить. Не громко, не показно. Просто садился рядом, слушал, объяснял, куда обратиться, и повторял то, что когда-то сам хотел услышать: молчать больше не надо.
Мария Савельевна официальной должности не имела. Но каждую неделю приезжала в часть, и со временем её там стали ждать. Она обедала в столовой, расспрашивала ребят о семьях, ругала поваров за пересоленную кашу, приносила домашние пирожки и умела одним взглядом понять, кто говорит правду, а кто прячет беду за улыбкой. Солдаты сперва называли её Марией Савельевной, потом всё чаще — мамой. Некоторые, смущаясь, подходили к ней так, как подходят к родному человеку, когда совсем не осталось сил держаться.
Для Даниленко она оставалась самым строгим советчиком. Если он начинал говорить слишком сухо, она смотрела поверх очков и спрашивала: «Ты с людьми разговариваешь или с бумагой?» Если он пытался отложить неудобный вопрос, она напоминала: «Страх всегда возвращается туда, где его оставили без ответа». И он слушал. Не потому, что она была матерью командующего, а потому, что именно она первой увидела то, что другие предпочитали не замечать…
