Share

Они вышвырнули её в лес на 40-м километре. То, что случилось на 41-м — засекречено до сих пор

Ноги начали деревенеть ниже колена. Не боль, а тупое отсутствие, как будто ноги чужие. Марина шла и шевелила пальцами внутри сапог.

Правый. Левый. Правый.

Пока могла шевелить. На сорок третьем столбике правая нога перестала слушаться, и она споткнулась о рельс. Упала на колени.

Ладони воткнулись в щебенку. Холод от камней прошил руки до локтей. Встала.

Пошла дальше. Не потому, что было куда. Потому что остановиться означало лечь.

А лечь означало уснуть. А уснуть при минус двадцати двух в демисезонном пальто — это тридцать минут до потери сознания и два часа до смерти. Марина считала не километры, она считала время.

Сорок четыре. Сорок пять. Темнота стала не черной, а серой.

Глаза привыкли. И рельсы тянулись вперед тусклой двойной нитью. Лес молчал.

Однажды слева за деревьями раздался протяжный звук. То ли вой, то ли ветер загудел в проводах. Марина не остановилась.

Не повернула головы. Продолжала считать столбики. Сорок шесть.

Ноги передвигались сами, механически, без участия головы. Мысли плыли медленно, вязко, как в полусне. Она думала.

Если будки нет, развернуться и идти обратно нет сил. Значит, будка должна быть. Марина понимала, что это не логика, это торг.

Но продолжала идти. Огонек она увидела на сорок седьмом. Тусклый, желтоватый, еле живой, но настоящий.

Окно. Маленькое, квадратное, вросшее в темноту между сугробами. Марина прибавила шаг, ноги не слушались.

Она почти бежала, но со стороны это выглядело как походка шатающегося пьяного. Дошла. Деревянная будка, бревенчатая, с трубой, из которой шел дым.

Березовый, сладковатый, живой. Самый живой запах за последние три часа. Постучала.

Кулаком, пальцы не сгибались. Стук получился глухой, ватный. Постучала локтем, громче.

Тишина. Потом шаги, тяжелые, шаркающие, скрежет засова. Дверь приоткрылась на ладонь.

Лицо, старое, морщинистое, с седыми бровями, заспанное. Мужчина лет шестидесяти в темной телогрейке поверх белья. Посмотрел на Марину снизу вверх, потом сверху вниз.

Пальто, сапоги, шарф на голове, синие руки. «Ты откуда?» — сказал хрипло, без удивления. Так спрашивают люди, которые видели на своем веку достаточно, чтобы не удивляться.

«С поезда, — Марина разжала губы с трудом, челюсть свело. — Сняли. Оставили на путях». — «Заходи, стой у печки. Не садись. Сначала отойди». Он открыл дверь шире. Внутри тесно, жарко.

Пахло дымом и махоркой. Печка-буржуйка была раскалена, ее бока светились вишневым. Степаныч — так он представился позже, одним словом, без имени-отчества, по-фронтовому — поставил ее у печки на расстоянии вытянутой руки, не ближе.

Марина знала, почему. Резкий нагрев обмороженных конечностей, некроз тканей. Он тоже знал.

Тулуп, овчинный, тяжелый, с запахом другого человека, лег на плечи. Стакан самогона, мутного, крепкого, обжигающего, Марина выпила в два глотка. Огонь прошел от горла до живота, и тело впервые за три часа отозвалось.

Дрожь усилилась, стала крупной, неконтролируемой. Это было хорошо. Значит, тело возвращается.

«Следователь прокуратуры, — сказала Марина, когда смогла говорить. — Ехала в столицу на курсы. Трое вошли в вагон, забрали документы, сумку с делом, высадили на сороковом километре».

Степаныч слушал молча, стоя у двери. Не кивал, не перебивал, не спрашивал, зачем и почему. Лицо неподвижное.

Потом повернулся к стене, где висел телефон. Черный, с рычагом, железнодорожной связи. Снял трубку, покрутил ручку.

Ждал. Дежурный ответил на небольшой станции. «Петренко, сорок седьмой километр, — сказал Степаныч ровно. — У меня женщина. Сняли с поезда номер десять, говорит, следователь Коваленко, прокуратура». Марина сидела у печки и не слышала, что отвечал дежурный.

Но Степаныч услышал. Он слушал секунд десять, и лицо не изменилось. Вообще.

Только рука, которая держала трубку, чуть опустилась. Он положил трубку на рычаг. Медленно, аккуратно, как кладут вещь, к которой больше не вернутся.

Повернулся к Марине. Помолчал. «Когда проснешься, разберемся. Спи». Марина не спросила, что сказал дежурный. Не потому, что не хотела.

Потому что язык уже не слушался. И глаза закрывались сами. И тело, получившее тепло и самогон, отключалось быстрее, чем голова успевала возражать.

Она легла на лежанку у стены, узкую, жесткую, с тюфяком, пропахшим махоркой. Тулуп поверх. Печка потрескивала, мерно, ровно, как далекий метроном.

Степаныч сел на табурет у двери, закурил папиросу с мятым мундштуком. Смотрел на телефон, не перезванивал. Он прошел войну, пережил контузию и три года в госпитале.

Он знал одно простое правило. Когда голос на том конце провода меняется после фамилии, значит, эту фамилию уже знают. И звонить больше не нужно…👉Продолжение, нажмите на кнопку «Вперед» под рекламой👇👇👇

Вам также может понравиться