В день своего шестидесятипятилетия Мирон Сергеевич Дорошенко получил бандероль без обратного адреса. Коробку принес курьер утром, когда в доме еще пахло свежим хлебом и крепким чаем. Мирон уже потянулся было к ножу, чтобы разрезать ленту, но Оксана Павловна взяла посылку первой. Несколько секунд она молча вертела ее в ладонях, потом резко поставила на край журнального столика.

— Мирон, не трогай.
— С чего вдруг? — он усмехнулся, хотя в ее голосе не было ничего смешного.
— Посмотри внимательнее. Не на наклейку. На сам картон.
Он наклонился. И вся праздничная легкость, которая еще держалась в воздухе после утренних поздравлений, словно осыпалась на пол. На боковой стенке коробки виднелись крошечные ровные проколы, сделанные с пугающей аккуратностью. Мирон не открыл бандероль. Через несколько минут он уже говорил с экстренной службой, а еще через десять в их дверь звонили люди в форме.
До этого дня Мирон Сергеевич прожил жизнь, в которой все имело простое объяснение. Сорок лет он провел в хирургическом отделении крупной ветеринарной клиники: ночные вызовы, бессонные смены, операции на рассвете, запах лекарств, лампа над столом и чужая надежда, с которой хозяева животных смотрели ему в лицо. Он умел держать руки неподвижными, когда вокруг плакали, ругались или молились. Умел не терять головы. И все это, как ему казалось, было ради семьи.
Больше всего — ради Катерины. Дочь должна была расти без нужды, без унизительных просьб и чужих донашиваемых вещей. Мирон оплачивал кружки, репетиторов, хорошие куртки, поездки, учебу. Когда Катерина в детстве увлеклась кукольным театром, он разыскал мастера в другом районе города и почти два месяца после смен ездил за деревянными фигурками, которые тот вырезал неторопливо, по одной. Воскресеньями Катя рассаживала родителей на диване, закрывала шторы, объявляла начало представления и говорила тоненькими голосами за всех своих кукол. Оксана снимала эти спектакли на старенькую камеру, а Мирон сидел рядом, уставший после дежурства, и аплодировал так серьезно, будто перед ним был настоящий театр.
Потом появились университет, взрослая жизнь, свадьба, которую родители вытянули на последних силах. Когда Катерина вышла замуж за Романа Ткаченко и доучивалась последний год, Мирон оформил на нее дополнительную карту к своему счету. «На полгода, — сказал он тогда жене. — Осмотрятся, выдохнут, встанут на ноги, и я ее закрою».
Оксана Павловна только посмотрела на него поверх очков.
— Я с тобой столько лет живу, Мирон. Скорее на этой карте пыль в два пальца ляжет, чем ты ее отключишь.
Она не ошиблась. Полгода незаметно превратились в пятнадцать лет. Мирон откладывал замену крыши, ездил на старой машине, отказывался от отдыха, переносил покупку новой бытовой техники. Каждый перевод он называл помощью. Потом — временной поддержкой. Потом — семейным долгом. А на самом деле сам, шаг за шагом, учил дочь опасной арифметике: отцовские деньги всегда рядом, стоит только протянуть руку.
Роман Викторович Ткаченко, зять, за все годы брака так и не обзавелся стабильной работой, зато быстро понял эту арифметику и сделал ее семейным правилом. Не он один породил в Катерине жадность, но именно он разрешил ей не стыдиться. Родители, по его словам, должны помогать при жизни. Накопления у пожилых — почти неприличие. Отказ в деньгах — отказ в любви. Сначала просьбы звучали смущенно, затем настойчиво, а потом превратились в требования. Долги по картам, случайные траты, неоплаченные счета, ставки в интернете — все возвращалось к Мирону и Оксане, как хроническая боль, к которой уже привыкаешь и почти перестаешь замечать.
Три недели назад эта привычная боль вдруг стала острой…
