— Есть.
— Распечатывайте расшифровку. Запись приложим на носителе. Ответ будет в установленный срок.
Установленный срок. В таких словах всегда столько равнодушного времени, что хочется ударить кулаком по столу. Но я не ударила. Расписалась, где сказали, забрала талончик.
Андрей узнал через неделю.
Он позвонил в девять вечера, когда я как раз раскладывала на столе Машины фотографии. Хотела выбрать несколько для Артема — не тех, где она красивая на празднике, а простых: в халате, с мукой на щеке, с Артемом на руках, возле окна с мокрыми волосами. Чтобы он помнил не образ, не «плохую маму», а живого человека.
— Вы совсем с ума сошли? — голос Андрея сорвался на шипение. — Опеку натравили?
— Я сделала то, что должна была.
— Вы понимаете, что после этого ребенка не увидите?
— Если ты запретишь, я пойду в суд.
— И скажете там, что мой сын несет вам детские фантазии?
— Я скажу, что взрослые калечат ребенку память о матери.
— Память? — он хрипло рассмеялся. — Да ваша Маша сама собиралась от него сбежать! Хотите, я вам письмо пришлю? Посмотрите, кого защищаете.
Телефон пикнул. Пришло фото.
Я открыла его не сразу. Сначала села. Потом увеличила изображение.
Лист в клетку. Машин почерк. Неровный, торопливый.
«Я больше так не могу. Каждый день как под стеклом. Мне нужна свобода. Я устала быть виноватой за все. Прости. Не ищи меня».
Ни обращения. Ни подписи на видимой части. Фото было обрезано так, что нижний край листа не попадал.
Я написала: «Пришли полностью».
Андрей ответил: «Хватит с вас».
Всю ночь я не спала. Сидела под кухонным светильником и смотрела на Машин почерк. Да, похоже. Очень похоже. Но что-то было не так. Я не могла понять. Слова? Маша никогда не писала «не ищи меня» — слишком театрально. Она писала коротко: «мам, не звони Андрею», «я устала», «хочу тишины». Но почерк… буква «б» с длинной петлей, кривой хвостик у «у». Ее.
Под утро я открыла старую коробку с документами. Там были Машины школьные тетради, открытки, записки из больницы, списки продуктов. Я раскладывала их на полу, сравнивала буквы, пока глаза не начали слезиться. Письмо могло быть настоящим. Могло быть частью чего-то большего. Могло быть написано в момент отчаяния, но не о ребенке.
В одной из тетрадей, между старыми рецептами, я нашла сложенный листок. Записка, которую Маша оставляла мне года два назад, когда привезла спящего Артема и уехала на ночную инвентаризацию.
«Мам, не давай ему конфеты перед сном. Он кашляет. Деньги за лекарства в синем конверте. Люблю. М.»
Я провела пальцем по слову «Люблю» и разрыдалась так, что соседи, наверное, слышали.
Проверка опеки прошла через десять дней. Мне потом никто подробно не рассказывал, но Наталья Сергеевна из садика позвонила сама.
— Они были у нас, — сказала она. — Спрашивали про Артема. Я написала объяснение. Заведующая тоже подписала.
— Спасибо вам.
— Ольга Петровна, только осторожно. Отец был очень раздражен. И женщина эта… Светлана. Она говорила так убедительно, что вы вмешиваетесь в адаптацию ребенка.
— А вы ей поверили?
Наталья Сергеевна помолчала.
— Я видела, как Артем вздрогнул, когда она положила руку ему на плечо.
Через день мне пришел официальный ответ: факты требуют дополнительного изучения, семье рекомендована консультация психолога, признаков непосредственной угрозы жизни и здоровью ребенка не установлено.
Я прочитала эти строки в подъезде, не дойдя до квартиры. Бумага дрожала в руках. «Не установлено». Значит, можно дальше. Можно играть в «плохую маму», если нет синяков. Можно вынимать из ребенка любовь по нитке, пока он сам не решит, что она лишняя.
В следующее воскресенье Артема мне не дали.
Андрей написал утром: «Ребенок болен».
Я позвонила — он сбросил. Написала: «Что с ним? Температура?» Ответа не было.
Я купила фрукты, сироп от кашля и поехала к ним. Дверь открыла Светлана. На лице у нее было сожаление, как у медсестры, которая сообщает, что приема сегодня не будет.
— Артем спит.
— Я тихо посмотрю.
— Нет.
— Светлана, отойдите.
Она не отступила.
— Ольга Петровна, вы ведете себя навязчиво. Ребенку нужен покой.
Из комнаты донесся кашель. Потом голос:
— Баба Оля?
