Вечерами после кузницы мы возвращались в библиотеку. Назар читал всё увереннее. Книги, которые годами стояли на полках как украшение отцовского дома, теперь оживали в его голосе. Он спрашивал о словах, спорил с авторами, находил в стихах и пьесах не то, чему меня учили учителя, а что-то своё, вынесенное из огня и неволи.
Однажды он читал стихи о красоте, которая переживает время. Его голос шёл низко, ровно, и строки словно становились тяжелее, ощутимее. Я слушала, глядя не на книгу, а на его лицо. Свет лампы ложился на шрамы у него на пальцах, на складку между бровей, на осторожное движение губ.
— Ты веришь, что красота может не исчезать? — спросила я.
Назар закрыл книгу не сразу.
— Сама вещь исчезает. Цветок вянет. Лицо стареет. Железо ржавеет, если о нём забыть. Но память о красоте может жить долго. Иногда дольше человека.
— А что самое красивое ты видел?
Он молчал. Я уже подумала, что вопрос слишком личный, и хотела отступить, но Назар тихо сказал:
— Тебя вчера в кузнице.
Я замерла.
— Меня?
— Ты была вся в саже. Злилась на кривой гвоздь. Потом рассмеялась, когда он наконец вышел похожим на гвоздь. Ты не думала, как выглядишь. Не прятала руки. Не ждала, что кто-нибудь разрешит тебе быть живой. Это было красиво.
Слова легли между нами так осторожно, что я боялась дышать.
— Назар…
— Простите, — он сразу опустил взгляд. — Я не должен был.
— Скажи ещё раз.
Он поднял глаза. В них был страх, но и что-то сильнее страха.
— Ты красива, Олеся. Не потому, что у тебя правильное лицо или тонкие руки, хотя и это правда. Ты красива, потому что в тебе есть свет, который не смогли погасить ни кресло, ни чужая жалость, ни отказы. Те мужчины видели колёса и прекращали смотреть. Я смотрю дальше.
Внутри у меня дрогнуло что-то, долго державшееся на боли.
— Ты видишь меня?
— Всю, насколько мне позволено. Умную. Упрямую. Испуганную, когда никто не видит. Смелую, когда думаешь, что смелости уже не осталось. Я вижу женщину, которую нельзя было назвать бесполезной ни на один миг.
Я протянула руку и взяла его ладонь. Он держал мою так бережно, будто всё ещё опасался собственной силы.
— Кажется, я люблю тебя, — сказала я.
Лицо Назара словно разом потеряло кровь.
— Не говори этого.
— Почему?
— Потому что эти слова опасны для тебя. Для меня. Для нас обоих. То, что устроил твой отец, ещё можно назвать обязанностью. Если люди решат, что между нами чувство…
— Люди уже решили обо мне всё, что хотели.
— Не всё, — сказал он. — Поверь, они умеют быть хуже.
Я подъехала ближе. Колёса тихо скрипнули по полу.
— Впервые за много лет я чувствую себя не вещью, которую пытаются пристроить, и не ошибкой, которую надо спрятать. Ты смотришь на меня так, будто я существую целиком. А я вижу тебя, Назар. Не Глыбу. Не работника у горна. Не чужую собственность. Человека, который читает стихи так, будто возвращает их себе.
Он закрыл глаза.
— Я полюбил тебя ещё тогда, в первый разговор. Когда ты спросила о книге и слушала так, словно мой ответ имеет вес. С тех пор каждый день я запрещал себе думать об этом. Не помогло.
— Тогда скажи.
Он произнёс почти беззвучно:
— Я люблю тебя.
Наш первый поцелуй был не смелым и не красивым в том смысле, о каком пишут романы. Он был осторожным, дрожащим, полным страха. Но для меня он стал первым мгновением, когда невозможное перестало быть стеной и превратилось в дверь…
