Семьдесят восемь лет, девять человек в деревне, четыре улья. Она сформулировала за две секунды то, до чего я в тёмной ремзоне добирался три часа.
Есть еще одна вещь, которую я долго не решался рассказывать, но без нее картина неполная, потому что это единственный момент за весь тот год, когда я по-настоящему испугался. Это было в марте, между четвертым и пятым циклом. Мне стало лучше, анализы пошли вверх, и я решил, что уже могу, и в четверг утром поехал в парк сам, за рулем, никого не предупредив.
Доехал нормально. Обошёл ремзону, поговорил с Ромкой, посмотрел путевые, все как всегда. А потом я вышел во двор к автобусам и вдруг понял, что не помню, где поставил машину.
Я стоял посреди собственного двора, который знаю тридцать лет, и не мог сообразить, с какой стороны въезжал. Это длилось секунд сорок, потом отпустило. Но за эти сорок секунд я успел прожить все.
Я успел подумать, что вот оно пошло в голову, и теперь начнется то, чего я боялся больше самой болезни. Я стану человеком, за которым надо смотреть. И я никому не сказал, ни Оле, ни Максиму.
Доехал до дома по правой полосе, лег и пролежал до вечера. И только через три дня ночью я разбудил Олю и рассказал. Она выслушала, включила свет, сходила на кухню, принесла воды и сказала: «Коля, спасибо, что сказал».
Не «Почему ты молчал три дня?», не «Ты с ума сошёл?». «Спасибо, что сказал». Утром мы поехали к Шевченко, и он объяснил, что это бывает, что это от препаратов и от анемии, и что если повторится, надо звонить сразу.
Ничего страшного не оказалось. Больше не повторялось. Но я запомнил не диагноз, я запомнил эти три дня.
Три дня. Мне уже все объяснили, меня уже вынули из ямы. Вокруг меня уже несколько месяцев ходили люди, которые ради меня бросили работу.
И я все равно, поймав первый же новый страх, так же автоматически, как дышал, спрятал его и просидел с ним трое суток один. Вот с какой глубины это приходится вытаскивать. Никакой один разговор в прихожей ничего не переворачивает.
Человек не меняется от того, что понял. Человек меняется от того, что раз за разом, через силу, делает наоборот. И первые сто раз это получается плохо и только на третий день.
Я сейчас, спустя год, все еще ловлю себя на этом: «Не надо, я сам» — раза три в неделю. Разница только в том, что теперь я это слышу. А в середине апреля, после пятого цикла, случилось то, чего я не планировал и о чем меня предупреждали, а я не слушал, потому что предупреждали обо всем подряд.
Ночью, часа в два, я проснулся от того, что мне холодно. Не прохладно, а именно холодно до костей. И меня трясло так, что стучали зубы.
А одеяло было горячее. Оля включила свет, посмотрела на меня и пошла за градусником. И я успел сказать ей свое привычное, я его даже в таком состоянии выговорил.
«Оль, не суетись, я полежу». Тридцать девять и шесть. Дальше я помню кусками.
Она набирала номер и одновременно надевала на меня носки. В этой же прихожей загорелся свет, из своей комнаты вышел Максим и стал одеваться прямо в коридоре. Помню очень спокойный голос диспетчера и как Оля говорит диспетчеру: «Он онкобольной, пятый цикл, нейтропения». И я подумал сквозь озноб, что она даже слово это выучила. А я ей его никогда не называл.
Скорая приехала за девятнадцать минут. Дальше приемный покой, каталка, и вот тут случилось главное, ради чего я вообще это рассказываю. Меня переложили с каталки на кровать.
Меня, шестьдесят один год, сорок один автобус, восемьдесят шесть человек в штате. Меня переложили. Взяли за простыню с четырех углов.
Санитар, медсестра, Максим и какой-то незнакомый мужик из соседней палаты, который встал и подошел сам. И на счёт «три» перенесли, как переносят мешок. И я в тот момент не мог ни возразить, ни помочь, ни даже нормально держать голову.
Все, чего я боялся пятьдесят лет, произошло со мной за четыре секунды. При чужих людях, в чужой рубашке. И я не почувствовал ничего. Совсем ничего. Ни стыда, ни унижения, ни того взгляда сверху, которого я ждал полвека. Я почувствовал только, что мне стало удобнее лежать.
Оказалось, что весь мой ужас был воображаемым. Пятьдесят лет я строил жизнь вокруг того, чего в реальности не существует. Фебрильная нейтропения, сказали утром.
Инфекция на нулевом иммунитете. Четверо суток антибиотиков, изоляция, маска на всех, кто входит. Шевченко пришел на второй день и сказал: «Николай Павлович, вы сейчас лежите здесь именно потому, что кто-то в вашем доме не растерялся ночью. Если бы вы полежали до утра, как собирались, мы бы с вами сейчас не разговаривали». Максим все четверо суток спал в коридоре на трех стульях. Его выгоняли, он возвращался.
Оля приезжала утром и вечером и не сказала ни слова упрека про «полежу». А на четвертый вечер, когда температура упала и стало ясно, что обошлось, она вышла со мной в коридор, села рядом на подоконник, и мы молчали минут десять. И потом она сказала одну фразу, единственную за все четверо суток.
Она сказала: «Коля, ты видишь: никто не ушёл. И всё, больше ничего». Мы посидели еще немного и пошли обратно в палату. После больницы, уже в конце апреля, наступила та точка, про которую врачи говорят обтекаемо, а на деле это просто дно…
