Через три месяца пересмотр моего приговора передали в суд. Слушания назначили на конец зимы. Я находился уже не в колонии номер семь, а в специальном следственном изоляторе при большом городе. Формально я оставался под стражей, но условия отличались от барака так, как закрытая палата отличается от подвала. Тише, чище, меньше людей вокруг, меньше случайного насилия в каждом движении. Здесь время текло иначе. В колонии день рассыпался на команды, проверки и шум толпы, а в изоляторе он тянулся ровной полосой: шаги в коридоре, щелчок кормушки, редкие разговоры с адвокатами и ожидание новостей, которые могли изменить все или не изменить ничего. Я учился заново переносить тишину, потому что после барака она тоже давила, только по-другому.
Куратор приходил раз в две недели. Рассказывал скупо, но достаточно: человек, организовавший мое дело, отстранен от должности; против него ведут несколько расследований; материалы по Князю и сети давления соединяются с тем, что удалось собрать раньше. Он не обещал чудес. Куратор вообще редко обещал. Он говорил: «Идем». Для него это значило больше, чем любые уверения. Каждый его визит возвращал мне странное чувство: где-то за стенами снова существуют люди, которые произносят мое настоящее имя не как опасность, а как факт. Он приносил не надежду в красивой обертке, а сухие подробности: какие запросы ушли, какие ответы получены, какие подписи удалось сдвинуть. От этой сухости мне становилось спокойнее. В ней не было жалости, а жалость я тогда переносил хуже холода. Но вместе с этим рос другой страх. Чем ближе становился пересмотр, тем труднее было прятаться за мыслью, что я ничего не могу изменить…
