Местная больница пахла хлоркой, старым линолеумом и кипячёным бельём. Этот казённый запах был одинаков в сотнях таких учреждений: усталость, бедность, терпение. Дежурная медсестра попыталась было остановить Назара у поста, сославшись на поздний час, но, встретившись с его взглядом, молча отступила и показала на дверь в конце коридора.
Она потом долго будет рассказывать санитарке, что не испугалась, а просто поняла: этого человека бессмысленно останавливать. Он не ругался, не требовал, не размахивал документами. Вежливо спросил номер палаты, но в его вежливости была такая неотменяемость, что любая инструкция показалась тонкой бумажкой перед ветром. Медсестра лишь тихо предупредила: «Не будите её резко». Назар кивнул так благодарно, что женщина смягчилась окончательно.
Соломия спала на узкой железной койке. Под серым одеялом она казалась совсем худой. На бледном лице темнел багрово-синий синяк, скула была рассечена и заклеена пластырем, левая рука лежала поверх одеяла в тугой лангете. Назар тихо сел рядом на шаткий табурет и долго смотрел на дочь.
Перед ним лежала взрослая женщина, учительница, упрямая защитница своей школы. А видел он маленькую девочку с косичками, которая когда-то бежала к нему через двор, спотыкалась, разбивала коленку и плакала до тех пор, пока он не дул на ранку. Тогда он мог забрать боль простым отцовским жестом. Сейчас боль была другой, и от неё нельзя было просто отмахнуться.
Соломия тихо застонала во сне. Ресницы дрогнули, глаза открылись. Узнав его, она попыталась улыбнуться.
— Папа… ты приехал?
— Приехал, Солю. Я здесь.
Он осторожно взял её здоровую руку в свои ладони. Она была горячей и слабой.
— Они пришли вечером, — прошептала Соломия. — Требовали, чтобы я забрала заявление. Я сказала, что не заберу. А они…
Голос сорвался. В глазах выступили слёзы — не только от боли, но и от унижения, которое оказалось тяжелее синяков.
Соломия пыталась держаться, как держалась перед учениками и перед теми, кто угрожал ей раньше: ровно, упрямо, без жалоб. Но при отце эта броня треснула. Слишком долго она доказывала всем, что не боится, и слишком мало у неё было права признаться, что боится. Назар видел это и чувствовал, как внутри поднимается глухая вина. Он приехал защищать её будущее, а сначала увидел последствия своего опоздания.
— Мне страшно, папа. Кравец сказал, что в следующий раз они не будут просто пугать.
— Тише. Больше никто к тебе не придёт.
— Папа, не надо, — она тревожно посмотрела на него. — Я знаю, каким ты был. Но их много. У них охрана, деньги, связи, местная полиция смотрит в другую сторону. Я не хочу, чтобы тебя убили из-за меня. Давай уедем. Продадим дом, вернёмся в город, куда угодно.
Назар погладил её по волосам, осторожно, почти невесомо.
— Мы не будем бежать. Стоит один раз побежать от шакалов — они всю жизнь будут гнать тебя, пока не загонят в угол. Их надо отучать от человеческого мяса. Спи. Набирайся сил. Я вернусь утром.
Соломия хотела возразить, но сил не было. Она смотрела на отца и видела в его лице то, чего боялась с детства: каменную решимость, от которой бесполезно отговаривать. В детстве эта решимость забирала его из дома на месяцы. Теперь она должна была, наоборот, удержать его рядом. И от этого ей было одновременно страшно и спокойно. Она знала: если Назар сказал, что никто не придёт, он сделает всё, чтобы эти слова стали правдой…
