Потом случилось то, что, вероятно, должно было случиться. Марина поняла, что беременна. Сначала она не поверила себе: списывала слабость на усталость, утреннюю тошноту — на нервы, головокружение — на недосып и бесконечное внутреннее напряжение. Но тело менялось, и через два месяца отрицать очевидное стало невозможно. В ней рос ребёнок.
Это известие не принесло радости. Оно легло на неё как новый приговор. Ребёнок был не плодом любви, не светом в темноте, а живым доказательством её падения, печатью Сердюка на её теле и судьбе. Первой мыслью было избавиться. В лагерной медсанчасти работала старая врач-заключённая, и женщины шёпотом говорили, что за паёк или кусок мыла она решается на такие операции. Но Марина видела тех, кто возвращался после подпольных вмешательств: серых, с потухшими глазами, полуживых. Видела и тех, кто уже не вставал из-за заражения крови. Она не смогла. Что-то древнее, животное, сильнее рассудка восстало в ней против этого шага.
Она долго скрывала беременность, прятала изменившуюся походку, свободнее запахивала платье, молчала, когда по утрам её мутило так, что темнело в глазах. Но Сердюк всегда умел наблюдать. Однажды вечером он остановился перед ней и сказал без вопросительной интонации:
— Ты беременна.
Марина молча кивнула. Она ждала ярости, брезгливости, приказа немедленно убрать «неприятность». Но он отреагировал иначе. Подошёл, положил ладонь ей на живот — холодно, властно, как кладут руку на принадлежащую вещь, которая неожиданно оказалась способной принести пользу. На его лице мелькнуло удовлетворение хозяина.
— Мой, — произнёс он.
И Марина поняла, что прежняя ловушка сменилась новой, ещё теснее. Если раньше она была для него удобной вещью, то теперь стала сосудом для его ребёнка. Забота, которой он окружил её после этого, была не милосердием. Ей приносили молоко, яйца, иногда даже фрукты, доставленные для начальства специальным самолётом. Её освободили от работы в конторе, велели больше лежать, гулять на воздухе, беречься. Со стороны это могло походить на внимание будущего отца. Для Марины это было ещё одной демонстрацией власти. Сердюк словно напоминал: даже её тело, даже жизнь внутри него принадлежит не ей.
Роды оказались тяжёлыми. Они проходили в лагерном родильном отделении — холодном бараке при больнице, где на железных кроватях стонали такие же заключённые женщины. Для Марины сделали исключение: по приказу Сердюка ей выделили отдельную палату и приставили лучшего врача. Он хотел, чтобы ребёнок родился живым и крепким.
Она родила мальчика. Когда крошечный кричащий комочек положили ей на грудь, в ней словно треснул лёд. Ненависть к Сердюку, стыд, отвращение, память о том, какой ценой этот ребёнок появился, — всё отступило на шаг. Перед ней был её сын. Единственное родное существо в этом белом аду. Любовь поднялась в ней такой волной, что стало трудно дышать. Она назвала его Павлом — в честь своего отца.
Счастье длилось три дня. Потом ребёнка забрали. Его унесли в дом младенца, в особый барак, где держали детей заключённых до трёх лет. Таков был порядок ГУЛАГа. Матерям разрешали приходить только кормить — два раза в день, утром и вечером, под конвоем, на короткое время. Эти дороги к дому младенца стали для Марины ежедневным испытанием. Она видела ряды маленьких кроваток, голодных плачущих детей, измученных нянек-заключённых, которые физически не успевали быть рядом с каждым. Видела, как её Паша тянется к ней тонкими ручками. И через полчаса обязана была отдать его чужим рукам и уйти.
Сердюк быстро понял, что ребёнок стал самым надёжным способом держать её. Теперь ему почти не требовались угрозы. Хватало случайной фразы, сказанной будто между делом: «Павел сегодня бледный. Наверное, в доме младенца сквозит. Придётся подумать о переводе». И Марина холодела вся. Она соглашалась на любые его прихоти, терпела любое унижение, лишь бы сына не тронули, лишь бы ей позволяли видеть его утром и вечером.
Любовь, которая должна была спасать, стала её тяжелейшей цепью. Она жила от кормления до кормления. Эти короткие встречи были единственными островками смысла. Она пела Паше тихие колыбельные, рассказывала сказки, которые помнила из детства, старалась за полчаса вложить в него всю нежность, какую только могла удержать измученная душа. Но над каждым таким свиданием уже висел срок: когда мальчику исполнится три года, его отправят в детский дом далеко, за тысячи километров. Возможно, навсегда. Эта мысль была страшнее смерти. Марина боялась каждого дня, потому что каждый день приближал разлуку…
