В ординаторской, как обычно, не было места, где можно было просто присесть и выдохнуть. Стул у шкафа, который Мирослава без всяких оснований мысленно считала своим, оказался завален журналами. Валентин Богданович развалился в центральном кресле так уверенно, будто удобное место выдавалось вместе с должностью. Он вообще умел занимать пространство: кресло, разговор, внимание, иногда чужую заслугу.
Как хирург он был хорош. Мирослава это признавала без злости. У него были уверенные руки, точная скорость, чувство ткани, которое приходит только с опытом и большим количеством операций. Но он слишком хорошо знал себе цену и часто путал мастерство с разрешением унижать.
Мирослава достала маленький блокнот и начала писать. Не жалобы. Жалобы она давно перестала складывать в себе. Она фиксировала другое: что сделала за день, где могла сработать точнее, какую ошибку заметила у себя, какую — у других, какой случай надо разобрать подробнее. Обиды не становились знаниями. А знания однажды могли пригодиться.
— Снова летопись великого хирурга, — бросил кто-то за спиной. — Скоро мемуары издаст.
Мирослава не подняла головы.
Ночное дежурство сначала шло почти ровно. Двое после перевязок, один молодой пациент с острым аппендицитом. Операция прошла чисто, без неожиданностей. Через сорок минут парень уже спал в палате, а Мирослава проверяла назначения и записи в истории болезни.
Потом она вернулась в дежурку: узкий диван с продавленной серединой, стол с облезлым краем, окно во двор, где под фонарем блестели мокрые плиты. Спать она не стала. На ночных дежурствах Мирослава почти никогда не ложилась. Не потому, что не уставала. Уставала всегда. Просто ночью мысли становились яснее.
Тишина коридоров, редкие шаги сестер, мерный гул старых ламп — всё это отделяло ее от дневного шума. Ночью можно было думать о том, что днем задвигалось работой.
Она читала распечатанную статью о новой технике ушивания при повреждениях кишечника. Доступа к хорошим медицинским базам у больницы почти не было, и Мирослава собирала материалы где могла: скачивала, сохраняла, распечатывала, складывала в папки, перечитывала на дежурствах. Здесь вообще многого не хватало: оборудования, расходников, спокойствия, уважения к тем, кто не умел громко требовать.
В начале третьего в коридоре поднялся шум.
Сначала скрипнула каталка. Потом кто-то тихо выругался. Голос санитара скомандовал:
— Осторожнее, левее! Дверь не цепляй!
Металл звякнул о плитку.
Мирослава вышла.
По коридору везли мужчину. Возраст было трудно определить: может, пятьдесят, может, больше. Лицо отекло от гематом, кожа была в ссадинах, губа рассечена, под глазом тянулась рваная рана с подсохшими краями. Одежда держалась на нем только как название: старое пальто без пуговиц, растянутый свитер, рубаха, брюки, стянутые веревкой, разные ботинки, словно найденные в разных местах.
— Что известно? — спросила Мирослава.
— Бродяга, — сказал санитар таким тоном, будто этим всё объяснялось. — Машина сбила. Водитель уехал. Нашли возле магазина на окраине.
Из соседней двери вышел Валентин Богданович, следом — еще один врач из смены. Оба недовольные, сонные, раздраженные тем, что ночь посмела потребовать от них работы.
— Документы? — спросил Валентин Богданович.
— Ничего, — ответил фельдшер. — Ни удостоверения, ни страховки. Давление почти не определяется, пульс нитевидный, дыхание слабое. Подозрение на внутреннее кровотечение, политравма, череп тоже под вопросом.
Валентин Богданович посмотрел на пациента, потом на показатели, затем на коллегу. Тот едва заметно пожал плечами.
— Ну что, заберете? — спросил фельдшер.
Возникла пауза.
Валентин Богданович повернулся к Мирославе. В глазах у него мелькнуло что-то похожее на забаву.
— Вот тебе случай, новенькая. Оперируй нашего ночного гостя.
За спинами кто-то хмыкнул.
Шутка была грубая, но удобная для этих стен: достаточно мерзкая, чтобы ударить, и недостаточно прямая, чтобы потом не сделать вид, будто никто ничего такого не имел в виду.
Мирослава посмотрела на мужчину на каталке. Потом на Валентина Богдановича.
— Хорошо, — сказала она.
Смешки оборвались…
