Задержание Климента Воронюка произошло утром. Меня там не было, но Тарас Игнатьевич потом сказал, что человек, которого десятилетиями боялись все вокруг, выглядел не грозно, а растерянно. Он не верил, что за ним действительно пришли. Слишком долго закон обходил его стороной, чтобы он мог сразу понять: теперь дверь закрывается и для него.
Судебные заседания растянулись на долгие недели. Я ходил почти на каждое заседание. Там не было криков, внезапных признаний, театральных сцен. Было другое — медленное, тяжелое, въедливое восстановление разрушенной правды. Документ за документом, свидетель за свидетелем, экспертиза за экспертизой. Сначала — факт, что в могиле Соломии Руденко лежала Вероника Дорошенко. Потом — показания Соломии как единственной выжившей свидетельницы. Затем — записи Яремы Павловича, старые фотографии, свидетельства о давлении, восстановленные обстоятельства той ночи.
Соломия давала показания в суде с таким спокойствием, что чужому человеку могло показаться: ей легко. Я знал, чего это стоило. Перед заседанием она сидела в коридоре, держала в руках платок и смотрела в пол. Когда ее вызвали, поднялась медленно, но голос ее прозвучал ровно. Она не пыталась вызвать жалость, не украшала, не смягчала. Просто говорила правду. И в этой сдержанности было больше силы, чем в любом крике.
Адвокаты Воронюка были дорогими и опытными. Они цеплялись за давность, за память, за отсутствие прямых улик, за каждую формальность. Пытались представить Соломию женщиной, которая запуталась в собственной судьбе, меня — человеком, поддавшимся семейной драме, Ярему Павловича — стариком с тяжелой совестью. Но цепь уже сомкнулась. Каждое звено само по себе можно было пробовать расшатать, но все вместе они держали крепко.
Тяжелее всего было слушать, как они осторожно, почти вежливо пытаются подточить Соломию. Не называли ее лгуньей прямо, но намекали на память, возраст, чувство вины, семейное влияние. Я сидел в зале и сжимал кулаки под скамьей. Соломия же слушала спокойно. Потом сказала мне в перерыве: «Пусть спрашивают. Я слишком долго молчала, чтобы теперь испугаться вопросов». И в эту минуту я снова увидел, как сильно она изменилась.
Я смотрел на Воронюка на скамье подсудимых. В первые дни он еще сохранял холодную уверенность, говорил с адвокатами, не глядя по сторонам. Потом стал сутулиться. Лицо потускнело. В глазах, где раньше была привычная власть, появился страх. Не раскаяние — именно страх. Человек, который считал себя выше других, впервые почувствовал тяжесть того, что сам всю жизнь отрицал.
Когда огласили обвинительный приговор, в зале стало тихо так, что слышно было, как кто-то сдержанно всхлипнул. Воронюк не кричал, не спорил. Он сидел неподвижно, словно не мог поверить, что три десятилетия безнаказанности закончились обыкновенными словами судьи, произнесенными ровным голосом.
Но главным в этой истории был не он. Главным было то, что Веронике Дорошенко вернули имя. День, когда ее родителям официально сообщили, что дочь найдена, я не забуду никогда. Надежду увидеть ее живой им пришлось похоронить, но тридцатилетняя пытка неизвестностью наконец закончилась. Мать Вероники держала фотографию дочери обеими руками, прижимала к груди и плакала беззвучно. Отец сидел рядом, выпрямившись, будто на суде, и слезы текли по его неподвижному лицу. Они наконец знали, где их девочка…
