Дым поднимался ровно, из одной точки, и наверху его слегка сносило в сторону. Леся остановилась, потому что ноги вдруг ослабли не от холода, а от надежды. Настоящий дым нельзя перепутать с туманом. Он держится иначе. Он идет от печи, а печь означает руку, которая положила дрова.
Она двинулась дальше уже не по следу, а на дым. Ручей повернул, берег поднялся, и между двумя толстыми кедрами открылось зимовье. Маленький сруб в одно окно, плоская крыша завалена снегом, над дверью навис белый карниз. Из трубы тянуло тонко и спокойно, без рывков: печь топили давно и правильно. Под окном было расчищено место. На снегу лежала большая лайка — черная спина, белая грудь, желтые спокойные глаза.
Собака подняла морду. Не залаяла. Только один раз ударила хвостом по снегу.
Леся сделала еще пять шагов и остановилась. До двери оставалось совсем немного, но тело отказалось идти. Она открыла рот, чтобы позвать, и из горла вышел хрип. Только тогда она поняла, что почти сутки не говорила по-настоящему, и язык стал деревянным.
Дверь открылась раньше, чем она смогла выговорить слово.
На пороге стоял старик. Невысокий, в овчинной безрукавке поверх ватника, в валенках с галошами, без шапки. Седая голова, короткая седая борода, лицо темное, как кора, с глубокими морщинами у глаз. Он не удивился. Не бросился к ней. Просто стоял и смотрел так, будто давно знал, что она придет, и ждал лишь минуты, когда она дойдет.
— Иди сюда, — сказал он коротко.
Леся сделала два шага и упала на колени. Не потому, что не могла идти. Потому, что больше не надо было держаться. Старик спустился с порога медленно, без суеты, подхватил ее под мышки, поставил на ноги. Посмотрел в лицо. Глаза у него были светлые, выцветшие, без жалости и без любопытства. Только спокойная оценка: жива, дышит, дальше будем смотреть.
— Ноги?
— Левая, — хотела сказать Леся, но получилось невнятно.
Он кивнул, подхватил ее на руки и понес в избу. Старик был не крупный, не богатырь, но держал ее так надежно, что у нее в спине вдруг отпустило что-то, сжатое со вчерашнего вечера.
Внутри было темно и тепло. Тепло ударило в лицо плотной волной. Леся зажмурилась: глаза сразу защипало. Пахло смолой, дегтем, сухими травами и чем-то теплым, жирным, домашним. Она узнала запах не сразу — гусиный жир.
Старик опустил ее на нары, прикрытые овчиной. Снял рукавицы, шапку, развязал тесемки фуфайки. До валенка добирался долго. Тянул не за пятку, а за голенище, осторожно, потому что нога внутри почти не сгибалась. Когда стянул валенок и снял носок, замер на секунду. Потом тихо сказал короткое слово — не для Леси, а для ее пальцев.
Мизинец и соседний палец были белые. Не красные, не синие, а белые, восковые, как кончики свечей. Леся смотрела на них и не понимала, что это ее тело.
— Сразу к жару нельзя, — сказал старик. — Жиром пойду.
Он принес глиняную плошку, сел на низкий табурет у нар, зачерпнул густого желтоватого жира и начал растирать ступню. Не суетился. Двигался снизу вверх, от пятки к икре, обходя белые пальцы, грея кожу вокруг. Сначала Леся ничего не чувствовала. Потом где-то далеко, как за стеной, появилось глухое касание.
— Водкой не надо, — выговорила она, потому что ее когда-то учили.
— Водкой дураки трут, — отозвался старик. — Жиром надо.
Он накрыл ногу чистой холстиной, сверху овчиной. Правый валенок только ослабил. Потом подошел к буржуйке. Внутри лежали ровные красные угли. На плите стоял эмалированный чайник с оббитым боком. Старик бросил в печь две лучины, дождался, пока они схватятся огнем, и прикрыл дверцу.
С полки он достал жестяную коробку с сухими корешками, выбрал несколько, положил в алюминиевую кружку, залил кипятком.
— Пять минут настоится. Пить мелкими.
Леся кивнула. Говорить было трудно. Она лежала и смотрела в потолок. Потолок был из темных плах, на крюке висела погасшая керосиновая лампа, а другая, маленькая, горела на полке у окна. От ее тихого гула казалось, что в избе есть еще одно живое дыхание.
На стене шли старые ходики. Неровно: то длиннее пауза, то короче. Между их ударами постепенно укладывалось ее дыхание. Старик принес кружку, подсунул под голову свернутую овчину, приподнял ее и поднес питье к губам. Настой был горький, лесной, будто в нем заварили кору.
— Не спеши.
Она пила, он держал кружку. Молчали. Когда осталось половина, он отнял кружку и вышел. Через дверь потянуло морозом, потом донеслись глухие удары: старик складывал во дворе длинный ночной костер из двух бревен. Леся поняла это по звуку и запаху смолы. Так делают те, кто живет в лесу один и считает каждую спичку.
Когда он вернулся, отряхнул валенки, накинул крючок на дверь и снова посмотрел на нее, Леся нашла в себе голос.
— Леся. Меня зовут…
Старик поднял темную узкую ладонь со старыми шрамами на пальцах.
— Потом. Спи.
Он не сказал ей той ночью, что узнал ее сразу. По голосу. По тому голосу, который когда-то слышал между жаром и смертью в больничной палате…
