Перед тем как увезти ее к развилке, Галайда устроил короткий разговор — не столько для Леси, сколько для собственного порядка. Ему нужно было объяснить происходящее так, чтобы оно стало похожим не на преступление, а на служебную неприятность.
— Ты, девка, умная, — сказал он, сидя напротив нее за столом. — Значит, понимать должна. Есть работы простые, по бумаге. А есть такие, о которых не всякому положено знать. Место это на вид заброшенное, а на самом деле под присмотром. Бумаги есть, печати есть, только лежат они не у нас, а где надо.
Леся слушала и понимала: он не назовет ни одного имени. Ни должности, ни учреждения, ни номера документа. «Где надо» — это не объяснение, а туман, в котором прячут следы. У настоящей бумаги всегда есть подпись. У настоящей ответственности — лицо. У Галайды были только уверенный голос и привычка говорить так, чтобы собеседник почувствовал себя маленьким.
— Ваш маршрут, — продолжал он, — кто-то в управлении нарисовал карандашиком, не спросив людей на месте. Ты вышла сюда не потому, что виновата. Тут я честно говорю. Но теперь видела. А раз видела, понесешь наверх. Ты же не дворняга, тебе положено доклады писать.
— Я должна сообщить, — сказала Леся.
— Вот именно. Должна. А я должен сделать так, чтобы ты не сообщила.
Он произнес это почти ласково. Книш у окна переступил с ноги на ногу; половица скрипнула. Микола за дверью кашлянул и сразу зажал рот, будто испугался своего кашля.
— Мы тебя не тронем, — сказал Галайда. — Дадим дорогу. Пойдешь и забудешь. Скажешь потом, сбилась, ночевала, вернулась. Молодая, здоровая. Что тебе будет?
Леся посмотрела на него и поняла, что он сам не верит в свои слова. Не потому, что заботится о правде. Просто он уже решил другое. Этот разговор был ширмой — для Книша, для Миколы, может быть, для той крошечной части самого Галайды, которая еще хотела считать себя не зверем.
Когда он забирал ее вещи, делал это без спешки. Карта исчезла во внутреннем кармане. Пробная книжка — туда же. Компас он повертел в пальцах чуть дольше, чем нужно, словно любуясь. Жестянку со спичками открыл, высыпал почти все, оставил две. Она смотрела на эти две тонкие палочки и думала о том, что милосердие у Галайды оказалось размером со спичечную головку.
— Если дойдешь, — сказал он, застегивая ее карман, — считай, заново родилась.
И улыбнулся. Не зло. Улыбнулся человеку, которому уже не собирался оставлять будущего…
Микола во время этого разговора стоял за дверью и, вероятно, слышал каждое слово. Леся видела его тень в щели, когда дверь чуть приоткрывалась от движения воздуха. Тень то приближалась, то отступала. Он не входил. Не защищал. Не спорил. И все же его присутствие было другим, чем Книшево. Книш стоял как камень: неприятный, но определенный. Микола был трещиной в стене. Через такие трещины иногда проходит свет, но чаще — только холод. Когда Галайда говорил о бумагах «где надо», Леся заметила, как тень водителя дернулась. Значит, и он слышал ложь. Значит, понимал. Понимание без поступка было почти хуже незнания. Но потом, на развилке, именно это понимание заставит его сунуть ей валенки и не взять их обратно. Такой маленький жест, смешной рядом с большой виной, но в лесу малое иногда весит больше крупного. Леся тогда этого не знала. Она только смотрела на две спички в коробочке и думала: если он оставил две, значит, уже решил, что одной жизни хватит двух попыток…
Слова Галайды о «порядке» были особенно мерзкими потому, что произносились в избе, где порядок давно умер: пыль, мышиные ходы, перекошенная дверь, холодная печь. И только под полом все было аккуратно — мешки, бирки, бечевка, учет. Преступление, как оказалось, любило чистые узлы и ровные надписи куда больше, чем заброшенные места.
Книш во время разговора не смотрел на мешки с жадностью. Это тоже запомнилось. Он смотрел на них как на работу, тяжелую и неприятную, но свою. Жадность была у Галайды — теплая, живая, прикрытая шуткой. У Книша оставалась лишь привычка исполнять. Такая привычка иногда страшнее желания…
