Share

40 лет она уходила из дома по четвергам: правда, которую муж узнал только сейчас

Сорок лет подряд, каждый божий четверг, моя жена Вера ходила в сберегательную кассу. В дождь, в гололёд, в грипп с температурой под тридцать девять. Она надевала свой берет, брала хозяйственную сумку и шла, как заведённая, как солдат в караул.

Я никогда не спрашивал зачем. Я верил ей так, как верят в то, что солнце встанет на востоке. Я всю жизнь тяжело работал на больших стройках, возводил заводы, месил бетон и варил сталь в лютый мороз и невыносимую жару, чтобы у моей семьи было всё.

Я думал, она копит нам на старость. Или, может, тайком переводит деньги в какой-нибудь фонд помощи больным детям. У Веры всегда было слишком мягкое сердце.

Каким же я был слепцом, старым, наивным глупцом. Когда она умерла на прошлой неделе, я вскрыл её шкаф и нашёл правду. Она лежала под стопкой накрахмаленных простыней. Простая школьная тетрадка в клеточку за три копейки с синей обложкой.

И записи в этой тетради заставили мою кровь, которая не стыла даже на пронизывающих ветрах, превратиться в лёд. Женщина, с которой я делил постель, хлеб и жизнь, сорок лет вела двойную бухгалтерию. И эта тайна была готова уничтожить всё, что я знал о своей семье, о своей фамилии, о своей крови.

Прежде чем я расскажу вам, что было в той тетради, и как я сделал так, что мой собственный сын пожалел о своих поступках, я хочу спросить. Случалось ли вам чувствовать, как внутри всё обрывается от догадки? Если вы хоть раз ощущали этот холодный ком в животе, когда понимаешь, что близкие лгут тебе в глаза, то слушайте меня внимательно.

Меня зовут Тимофей Ильич, мне семьдесят восемь лет. Я инженер-строитель, ветеран труда. Я умею слышать, как поёт металл перед тем, как лопнуть. И вижу трещину в фундаменте задолго до того, как дом покосится.

Но в тот серый промозглый вторник на городском кладбище я не разглядел самую страшную трещину в моей жизни. Ту, что прошла прямо через моё сердце. Небо над городом висело грязной мокрой тряпкой.

Январь в этом году выдался скверный. Снег не лежал белым покровом, как полагается, а сразу превращался в бурую кашу под ногами. На кладбище было ветрено.

Ветер был злой, колючий. Он швырял в лицо ледяную крупу и трепал ленты на венках. «Любимой маме», «Дорогой жене» — золотые буквы на чёрном и алом сатине бились друг о друга с сухим, шелестящим звуком.

Я стоял у края ямы и смотрел, как комья мёрзлой земли с глухим стуком падают на полированную крышку гроба. Бух, бух, бух. С каждым ударом внутри меня что-то выключалось.

Словно в огромном цеху гасили свет. Рубильник за рубильником. Рядом стоял Глеб, мой сын. Ему уже пятьдесят восемь, а он всё ёжился, втянув голову в плечи своего модного, но слишком лёгкого для такой погоды пальто.

Он не смотрел в яму. Он бегал глазами по толпе родственников, теребил край шарфа, переминался с ноги на ногу. Можно было подумать, что он замёрз.

Но я-то знал этот взгляд. Так смотрят не от холода. Так смотрят, когда хотят, чтобы всё поскорее закончилось.

— Папа, идём в машину, — шепнул он, когда могильщики начали формировать холмик. — Простынешь, тебе нельзя.

Его голос звучал заботливо, но в нём слышалась та самая фальшивая нота, от которой у меня всегда сводило скулы. Глеб взял меня под локоть, и я почувствовал, как дрожит его рука. Мелкая противная дрожь.

Квартира встретила нас запахом, который я ненавидел с детства. Запах большой беды. Смесь корвалола, еловой хвои и дешёвых свечей.

В прихожей было не развернуться. Груда чужих пальто, мокрые следы на линолеуме, тихие голоса, шарканье. Соседки, баба Маша и Валя, уже суетились на кухне. Звенели тарелки, кто-то резал хлеб.

В большой комнате раздвинули старый стол-книжку, тот самый, полированный, за которым мы отмечали все дни рождения, проводы в армию, свадьбы. Теперь вот — похороны. Я сел во главе стола.

Место Веры пустовало. Кто-то поставил туда рюмку, накрытую ломтем чёрного хлеба. Я смотрел на этот хлеб и не мог понять, почему я до сих пор дышу.

Казалось, воздуха в комнате нет, есть только этот липкий, душный туман.

— Земля пухом, Верочка Андреевна, — затянула какая-то дальняя родственница со стороны жены, грузная женщина с заплаканным лицом.

Мы выпили, не чокаясь. Водка обожгла горло, но тепла не дала. Я сидел, как каменное изваяние, кивал, когда ко мне обращались, но слов не разбирал.

Вокруг гудели: «Какая женщина была», «Святая душа», «Никого не обидела». Глеб сидел справа от меня. Он опрокинул стопку быстро, профессионально, даже не занюхав.

И тут же потянулся за бутылкой, чтобы налить по второй.

— Батя! — Глеб наклонился ко мне, обдав перегаром, смешанным с дорогим одеколоном. — Ты как? Держишься?

Вам также может понравиться