Медики, вызванные бойцами, осторожно подняли Назара на носилки. Он был без сознания, но дышал. Мария Савельевна всё ещё сидела рядом, пока её не попытались поднять. Она позволила помочь себе встать, но не отпустила взгляд от внука до тех пор, пока носилки не оказались у двери.
Олег Даниленко подошёл к ней, снял перчатку и осторожно взял её за плечо.
— Мама, всё. Теперь я здесь. Я всё исправлю.
Она посмотрела на него устало и покачала головой.
— Нет, Олеже. Это ещё не всё.
Он нахмурился.
Мария Савельевна медленно обвела взглядом зал. Солдаты сидели за столами, но никто не возвращался к еде. Родители стояли рядом со своими сыновьями и дочерьми, боясь заговорить первыми. В их глазах уже не было прежней покорности, но страх не исчез. Он сидел глубоко, как заноза, которую нельзя вынуть одним приказом.
— Посмотри на них, — сказала она. — Они всё ещё дрожат. Не от Кравца одного. От того, что здесь годами можно было творить такое, и никто не приходил. Ты убрал несколько подонков, но страх остался. А если останется страх, завтра найдётся другой Кравец.
Даниленко молчал.
— Исправить надо не только сегодняшнюю боль, — продолжила Мария Савельевна. — Исправить надо то, что позволило ей случиться. Посмотри этим ребятам в глаза. Если хочешь очистить честь отца, начни отсюда.
Олег Даниленко низко склонил голову.
— Понял, мама.
Он лично проводил мать и племянника к вертолёту, который должен был доставить их в лучший окружной госпиталь. Когда машина поднялась над площадкой, поднимая пыль и бумажные обрывки, люди у здания всё ещё стояли неподвижно. Казалось, буря ушла вместе с генералом. Но на самом деле она только сместила центр.
В зал вернулся адъютант Даниленко — майор с усталым, напряжённым лицом. Он понимал, что оказался среди людей, которые только что увидели падение своего мучителя, но ещё не знают, можно ли им говорить.
— По приказу командующего, — произнёс он, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, — все присутствующие остаются на местах. Сейчас прибудут следователи. Каждое свидетельство будет принято. Никто не имеет права давить на вас или угрожать вам.
Люди переглядывались. Никто не вставал. Никто не спешил первым произнести то, что годами прятали. Тишина снова расползалась по залу, но теперь она была другой — не покорной, а напряжённой, как перед первым ударом по замёрзшей реке.
Первым заговорил мужчина с седыми висками. Он стоял у стены, положив руку на плечо молодому солдату. Лицо у мужчины было мокрым от слёз, но голос, хотя и дрожал, не ломался.
— Я буду свидетельствовать.
Майор повернулся к нему.
— Мы всё оформим. Присядьте, успокойтесь. Следователь…
— Нет, — перебил мужчина. — Я скажу сейчас. Пока снова не испугался.
Он вывел сына чуть вперёд, словно хотел показать всем: вот он, живой человек, а не строчка в отчёте.
— В прошлом месяце мой мальчик позвонил и сказал, что нужно сдать деньги на специальные занятия. Я перевёл. Не спросил лишнего. Думал, служба есть служба, мало ли что требуется. А сегодня понял: эти деньги шли не на занятия. Они шли этому человеку в карман. И я, сам того не зная, платил за то, чтобы моего сына продолжали запугивать.
Слова ударили по залу. После них встала женщина с красными от слёз глазами.
— Мой тоже звонил, — сказала она. — Перед отпуском. Говорил, нужно купить подарки старшим. Я ругалась ещё, думала, выдумывает. А он просто боялся сказать, что его заставляют. Господи, как же он боялся…
Она закрыла лицо руками. Но её плач уже не останавливал других. Он, наоборот, будто разорвал плотину.
— Мой сын за полгода стал тенью, — выкрикнул кто-то из глубины зала. — Я думала, это от службы. А он ночами не спал, потому что их поднимали и заставляли делать всё, что взбредёт им в голову.
— Моя дочь плакала после каждого разговора с этим офицером, — сказала другая женщина. — Он отпускал такие мерзкие шутки, что ей стыдно было повторить. А когда она пожаловалась, ей сказали: раз пришла служить, терпи.
— Я был его водителем, — поднялся худой солдат. — В выходные возил его по личным делам. Ждал часами, пока он развлекался. Если возражал — получал наряд или одиночку.
— Я видел, как продукты со склада уходили не в столовую, — произнёс другой. — Я видел списки. Видел, кто подписывал.
Свидетельства посыпались со всех сторон. Кто-то говорил о деньгах. Кто-то — о побоях. Кто-то — о ночных издевательствах, о наказаниях без причины, о том, как жалобы исчезали, не доходя выше, как отчёты подгонялись под красивую картинку, как офицеры делали вид, будто ничего не происходит.
Один солдат, бледный как мел, наконец произнёс то, от чего Мария Савельевна, если бы была рядом, закрыла бы глаза:
— Руку Литвиненко сломали не случайно. После прошлого визита его бабушки Кравец увёл его на склад. Сказал: это тебе за то, что твоя старуха высунулась. Мы слышали. Мы видели. Нам приказали молчать.
Майор стоял посреди зала и чувствовал, как у него тяжелеет тело. Перед ним открывалась не выходка одного взбесившегося офицера, а целая система страха, в которой одни били, другие брали, третьи знали и молчали. Он повернулся к бойцу с камерой.
— Записывать всё. Каждое слово. Фамилии, даты, суммы, обстоятельства. Это уже не служебная записка. Это материалы для следствия.
Камера включилась. Ручки заскрипели по бумаге. Солдаты и родители продолжали говорить, и зал для встреч, ещё недавно бывший местом унижения, стал похож на суд, где наконец поднялись голоса тех, кого слишком долго заставляли молчать…
