За восемь дней до той ночи партия номер семь стояла на приисковой базе в низком бараке за конторой. Комната на первом этаже была тесная, с маленьким окном во двор, с облупленной печью, обитой жестью, и столом под клеенкой в красных яблоках. Клеенка вздувалась по краям, пахла сыростью и старым чаем. Назар Савчук раскладывал на ней листы карты, прижимая углы эмалированными кружками со сколами.
Из приемника на подоконнике шла утренняя передача: бодрый голос перечислял производственные успехи, потом перескакивал на праздничные концерты в поселковых клубах. В комнате от этого голоса становилось еще теснее, будто кто-то чужой, слишком довольный, стоял у печки и не понимал, что за окном месяцами одна и та же белая глушь.
— Леся, послушай по-человечески, — сказал Назар, не поднимая головы от карты. — Одна на боковой ручей — это не маршрут, а геройство на пустом месте. Что ты кому докажешь?
— Я никому ничего не доказываю, — ответила она. — У нас левый приток вообще не закрыт. В отчете дыра. Весной туда идти — две недели потеряем. Сейчас я за день отмечу, второй — запасной, и все.
— «За день», — передразнил он глухо. — Ты термометр видела?
— Утром было минус двадцать восемь. К обеду отпустит.
— Отпустит, конечно, — Назар стукнул ногтем по голубой нитке ручья. Ногти у него были обкусаны до живого. — Вот тут старая артельная изба, мужики с драги вспоминали. На нашей карте не стоит, но она есть. Только ты туда не лезь.
— Если есть, ее надо нанести.
— Леся.
Он наконец поднял глаза. Взгляд у него был сердитый, но под сердитостью торчала тревога. Он не умел ее прятать, и потому сердился на каждого, кто заставлял его бояться.
— Пройдешь мимо, поняла? Заброшенное место. Кто знает, что там.
Леся кивнула. Назар слишком хорошо знал этот кивок: она всегда так делала, когда решение уже приняла и спорить дальше считала тратой дыхания. Еще с института у нее была такая манера — слушать внимательно, смотреть прямо, соглашаться и потом делать по-своему, если дело казалось ей правильным.
Она сидела на табурете в брезентовой робе, шерстяные носки натянуты поверх двух тонких пар, и грызла сухарь. Сухарь был из дома, с тмином, последний в личном запасе. Леся отломила половину, наклонилась к приоткрытой двери и тихо свистнула. Из коридора высунулась рыжая дворняга Рута — одно ухо надорвано, глаза цвета остывшей заварки. Жила она между складом и конторой, ела у кого придется, но чужого из руки не хватала.
Леся положила половинку сухаря на ладонь. Рута взяла осторожно, почти с достоинством, и убежала в темный коридор хрустеть добычей.
— Разбаловала ты ее, — проворчал Назар.
— У нее под крыльцом щенки, — сказала Леся. — Четверо. Все черные. В кого — непонятно.
Назар фыркнул и снова склонился над картой. По приемнику зазвучала старая песня в оркестровой обработке, слишком веселая для этой комнаты. Леся смотрела на красные яблоки клеенки и мысленно прокладывала путь: в шесть выйти, к восьми быть у слияния, к полудню добраться до развилки притоков, до темноты вернуться. Лыжи, планшет, компас, термос, сухари, нож, спички в латунной гильзе. Отец, провожая ее на первый полевой сезон, сказал: «Спички держи отдельно и в металле. В лесу от них зависит не костер, а жизнь».
Утро одиннадцатого декабря поднялось без рассвета. В пять Леся ела на кухне жидкую кашу из общего бачка, обжигая язык и торопясь. В шесть стояла на крыльце, затягивала ремни лыж. Мороз был сухой, безветренный, тот самый, при котором воздух внутри носа кажется металлическим. Рута вышла проводить ее, села на снегу и склонила голову.
— К ночи буду, — сказала Леся собаке. — Смотри, не ругайся тут без меня.
За конторой сразу начинался лес. Сначала редкие лиственницы у дороги, потом темный кедровник, плотный и высокий, с белыми шапками на лапах. Наст держал хорошо. Лыжи шли ровно. Леся двигалась так, как учили старшие: не гнать, не потеть, держать дыхание на счет, слушать под собой снег и ремни планшета. Она еще не знала, что этот звук скоро станет для нее последним нормальным звуком утра…
