Share

Встреча в лесу: егерь обнаружил в лесу двух женщин и только через час понял, кто они на самом деле

Меня зовут Николай Петрович Громов, мне 56 лет. Я работаю егерем уже одиннадцать лет. Одиннадцать зим, одиннадцать весен. Почти четыре тысячи рассветов над лесом, которую я знаю лучше, чем линии на собственных ладонях.

До этого была другая жизнь, совсем другая. Двадцать два года я носил погоны следователя по особо важным делам. Начинал еще при Союзе, молодым лейтенантом. Потом город, областное управление. Раскрывал убийства, когда другие разводили руками. Имел благодарности, медали, уважение коллег. Думал, служу закону. Думал, делаю мир чище.

А потом случилось дело Харитонова. Даже сейчас, спустя столько лет, у меня сводит скулы, когда вспоминаю. Был такой предприниматель в нашем городе — Харитонов Вадим Сергеевич. Из «новых», из тех, что в 90-е поднялись на чем попало. Торговые центры, автосалоны, связи в администрации. И была у него страшная привычка. Любил он совсем юных девушек. Ломал судьбы.

Одна из них не выдержала. 19 лет, студентка первого курса. Шагнула с девятого этажа общежития. Оставила записку. В записке имя Харитонова и такие подробности, от которых у меня, битого следака, руки тряслись. Я возбудил дело, собрал доказательства. Нашел еще трех пострадавших, которые согласились давать показания. Все было железобетонно. Статья, срок, справедливость.

А потом меня вызвал к себе генерал. Не буду пересказывать тот разговор. Скажу только, что вышел я из кабинета с четким пониманием: дело закроют. Харитонов – спонсор нужных людей. Друг нужных семей. Неприкасаемый.

Так и вышло. Дело переквалифицировали, потом и вовсе прекратили за отсутствием состава преступления. Крайним сделали охранника Харитонова. Тихого мужика, бывшего десантника, у которого жена болела и двое детей. Якобы это он девочку довел. Якобы приставал. Несчастный даже не понял, что происходит, когда ему дали восемь лет строгого режима. Я видел его глаза в зале суда. До сих пор вижу.

В тот вечер я напился впервые за пятнадцать лет. Пришел домой, сел на кухне и пил, пока бутылка не опустела. Жена… Бывшая жена. Смотрела на меня с порога и молчала. Мы к тому времени уже жили как соседи. Она давно хотела другой жизни, других денег, другого мужа. Такого, как Харитонов, наверное. Через месяц она подала на развод. Я не стал спорить. Рапорт на увольнение написал в тот же день, что подписал бумаги о разводе. Выслуга позволяла. 22 года. Подполковник. Пенсия небольшая, но на хлеб хватит. Продал квартиру, купил старый УАЗ и уехал.

Сначала сам не знал куда. Просто подальше от людей. От их лжи, их денег, их гнилых душ. Лес принял меня не сразу. Первую зиму я чуть не помер. От холода, от глупости, от неумения. Но выжил. Устроился егерем в заказник. Здесь как раз искали человека на дальний кордон, куда никто не хотел ехать. Три дня пути от ближайшего поселка. Связь только по рации, да и та через раз. Электричество от генератора. Вода из ручья. Рай.

Первые годы я просто молчал. Разговаривал только с Угрюмом. Это мой пес. Западная лайка. Серый с черным. Умный как человек, только честнее. Я его щенком забрал у каких-то живодеров, которых задержал на третий год службы. Они его хотели утопить. Мол, бракованный — не лает. А он и правда не лает. Рычит только, когда чует опасность. Зато след берет так, что любая ищейка обзавидуется.

Постепенно я начал оттаивать. Не душой. Душа, наверное, так и осталась мерзлой в некоторых местах. Но злость ушла. Та черная, липкая злость на весь мир, которая жгла меня изнутри первые годы. Лес ее вытянул, забрала себе, растворила в бесконечности болот и ельников.

Здесь я научился заново дышать. Просыпаться не от будильника, а от света. Засыпать не от усталости, а от честно прожитого дня. Моя изба, две комнаты, печка-голландка, крыльцо с видом на распадок стали мне роднее любой городской квартиры. Запах березовых дров, смолистый дух кедрача, терпкая горечь брусничного листа в чае — вот мои радости. Простые. Настоящие.

Каждое утро я обхожу территорию. Зимой на лыжах, летом пешком или на лодке по Чижапке. Проверяю кормушки, солонцы, слежу за браконьерами — этих, к сожалению, меньше не становится. Веду учет зверя, пишу отчеты, выхожу по рации в контору. Иногда принимаю охотников, легальных, с лицензиями. Показываю угодья, слежу, чтобы не нарушали. Работа не пыльная, но и непростая. Лес ошибок не прощает.

У меня есть еще несколько заимок на территории. Охотничьи избушки, раскиданные по лесу на расстоянии дневного перехода друг от друга. Базовая, где я живу постоянно, и три дальних, для обходов. Самая дальняя — на Гнилом озере, почти у границы Заказника. Туда я выбираюсь два-три раза в год, проверить, не развалилось ли. Там глухомань такая, что даже браконьеры не суются. Топи кругом, тропы знаю только я.

Я думал, что видел в этой жизни все. Несправедливость, предательство, человеческую подлость в самых ее мерзких проявлениях. А потом — тишину, покой, искупление трудом и одиночеством. Думал, что нашел свой берег, что доживу здесь до конца, и лес примет мои кости так же спокойно, как принимает палую листву. Но то, что случилось прошлой осенью, изменило все.

Октябрь в тот год выдался теплым, бабье лето затянулось, комар еще не пропал, а по утрам туманы стояли такие, что в трех шагах ничего не видать. Я как раз собирался на дальний обход, проверить заимку на Гнилом озере перед зимой. Угрюм крутился под ногами, тыкался носом в рюкзак, просился со мной. Он всегда чует, когда я надолго ухожу. Взял его, конечно. Без него в лесу как без руки.

Шли два дня. Первую ночь провели в промежуточной заимке на Кривом ручье. Все в порядке, только крыша немного просела, надо будет весной подлатать. Вторую ночь я планировал уже на Гнилом. Торопился. Хотел засветло дойти, пока туман не накрыл.

К озеру вышли под вечер. Солнце уже садилось за ельник, красило воду в темное золото. Тихо было. Ни ветерка, ни птицы. Только комары звенели над ухом — последние в этом году. И тут Угрюм встал. Он никогда не лает, я говорил. Но когда чует человека, замирает, шерсть дыбом, и смотрит. Вот так он и стоял, глядя на заимку.

Я проследил за его взглядом и сам замер. Из трубы шел дым. Тоненькая серая струйка, почти незаметная на фоне вечернего неба. Кто-то топил печь. В моей избе, до которой от ближайшего жилья семьдесят километров через болото.

Первая мысль — браконьеры. Забрались, сволочи. Думают, что здесь их никто не найдет. Но это мы сейчас посмотрим. Я снял с плеча карабин. «Тигр», полуавтомат. Под патрон 7.62. Надежная машинка, не раз выручала. Отщелкнул предохранитель. Знаком приказал Угрюму держаться рядом. Пошли в обход, через ельник, чтобы выйти к избе с тыла.

Подобрался к окну. Стекло мутное, грязное, но разглядеть можно. То, что я увидел, заставило меня замереть.

За столом сидели две женщины. Одна, постарше, лет сорока с лишним, широкоплечая, с короткой стрижкой. Даже через грязное стекло я разглядел татуировки на руках. Синие, тюремные. Она что-то говорила, низко наклонившись к собеседнице. Вторая — совсем молодая, девчонка почти, бледная, с темными кругами под глазами. Она куталась в какое-то тряпье и мелко дрожала, то ли от холода, то ли от страха. Обе были одеты в серые робы. Казенные, мятые. Тюремные.

Беглые. С этапа или из колонии — какая разница? Беглые уголовницы в моей заимке в 70 километрах от ближайшего жилья. Что они здесь делают? Как вообще сюда добрались? Через гнилые топи, где я сам-то прохожу с трудом, зная каждую кочку?

Думать было некогда. Инструкция четко говорит: при обнаружении беглых — задержать, сообщить по рации, дождаться наряда. Никакой самодеятельности. Они могут быть вооружены, опасны, непредсказуемы.

Я обошел избу, встал у двери. Глубокий вдох. Угрюм рядом, напряженный как струна. Ногой вышиб дверь и шагнул внутрь, вскинув карабин.

— Не двигаться! Руки держать на виду!

Молодая вскрикнула, среагировала испуганно. Старшая — иначе. Медленно подняла руки ладонями вперед и посмотрела на меня в упор, без страха, с какой-то тяжелой, усталой обреченностью.

— Спокойно, отец. — Голос у нее был хриплый, низкий, прокуренный. — Мы не вооружены. Можешь проверить.

— Рты закрыли! — Я не опускал ствол. — На пол, лицом вниз, обе!

Молодая всхлипнула, начала сползать по стене. Видно было, что она еле держится на ногах. Старшая не двинулась.

— Слышь, егерь… Ты ведь егерь, да? Мы тебе ничего плохого не сделали. Дверь открыта была, там сырость, замок подгнил. Еду твою не трогали, только печь растопили. Девочка совсем плохая, понимаешь? Ей тепло нужно. — Она покачала головой. Медленно. Устало. — Можешь стрелять. Можешь наряд вызвать. Но сначала выслушай. Десять минут. Потом делай, что хочешь.

Я смотрел на нее поверх прицела. Татуированные пальцы, жилистые руки, шрам на скуле. Такие обычно не просят. Такие либо дерутся, либо бегут. Я только сейчас разглядел лицо второй. Господи. Совсем ребенок. Двадцать, может, двадцать два. Большие глаза, провалившиеся щеки. Волосы тусклые, слипшиеся. И взгляд затравленного зверька, который знает, что бежать некуда.

Что-то екнуло у меня внутри. Что-то, о чем я думал, что оно давно умерло.

— Десять минут, — сказал я, не опуская карабин. — Говори.

Старшая чуть прикрыла глаза — то ли от облегчения, то ли собираясь с мыслями. И заговорила.

— Стреляй, отец, или выслушай. Третьего не дано.

Эти слова она сказала позже, когда я уже дослушал до конца. Когда все внутри меня перевернулось. Когда я понял, что эти десять минут изменят всю мою оставшуюся жизнь. Но об этом позже.

Я стоял у двери. Печь потрескивала, бросая красноватые отблески на бревенчатые стены. Пахло дымом, сыростью и чем-то еще. Кислым, болезненным. Так пахнет человек в горячке. Молодая сползла на лавку, обхватила себя руками и смотрела в пол. Дрожала мелкой дрожью. Это была не игра. Эта девочка была больна. Серьезно больна.

Старшая, та, что с татуировками, стояла напротив по-прежнему с поднятыми руками. Спокойная, как скала. Только глаза живые, цепкие, следят за каждым моим движением.

— Говори, — повторил я. — Время пошло.

Она медленно опустила руки. Я дернул стволом:…

Вам также может понравиться