Второй ужин у Левченко был совсем другим. Та же прихожая, те же пальто на вешалке, та же обувь, выставленная ровно. Та же гостиная с книгами, грамотами, фотографиями и хрусталем в шкафу. Та же белая скатерть, которую я теперь понимала лучше: Лариса Семеновна стелила ее только тогда, когда для нее было важно сделать все правильно.
Но в воздухе не было прежней жесткости. Мирон Петрович открыл дверь сам. Не с торжественным достоинством хозяина, а просто открыл и сказал:
— Рад тебя видеть, Дарина.
Не «Дарина Павловна», не формально. И уже не то испытующее «простое имя» из первого вечера. Я услышала эту перемену и ничего не сказала.
Лариса Семеновна приготовила то самое домашнее блюдо, о котором писала в сообщении: горячие мешочки из тонкого теста с сочной начинкой. Они получились тугие, блестящие, с аккуратно собранным верхом. Она призналась, что три раза переделывала тесто и звонила знакомой, которая давно знала этот рецепт.
— Вы же любите? — спросила она с тревогой.
— Очень, — ответила я честно.
— Лара три раза тесто начинала заново, — сказал Мирон Петрович с привычной насмешливостью, но в ней была нежность.
— Мирон.
— Что Мирон? Я же говорю: старалась.
Назар посмотрел на меня, и мы оба едва удержали улыбки. За этим столом наконец появилась домашняя жизнь — с поддразниванием, теплом, запахом горячего теста и отсутствием необходимости все время держать оборону.
Говорили о свадьбе, о том, где мы будем жить, о планах Назара открыть свое небольшое бюро. Мирон Петрович слушал сына внимательно, задавал деловые вопросы, но без прежней тени снисхождения.
— О партнере думал? — спросил он. — Одному тяжело стартовать.
— Думал. Есть человек, с которым мы работали три года. Мы хорошо понимаем друг друга.
— Это главное. Профессию можно подтянуть. А понимание не выучишь.
Я поймала взгляд Назара. Он чуть заметно кивнул. Мы оба услышали больше, чем разговор о бюро.
Позже Мирон Петрович повернулся ко мне:
— Дарина, а как вы команду подбирали? Мне это действительно интересно. Я в свое время с людьми намучился. Специалиста найти еще можно, а специалиста, который при этом человек, — куда труднее.
Я рассказала. О том, что хирург может обладать блестящей техникой и при этом разрушать работу всей бригады одним тоном. Что я давно перестала брать тех, кто не умеет слышать других. Что операция — всегда дело нескольких людей, даже если фамилия одного стоит выше в документах. И если между ними нет доверия, пациент это чувствует — не сознанием, а телом, цифрами на мониторах, реакцией на наркоз, общей напряженностью воздуха.
Мирон Петрович слушал внимательно.
— Значит, у вас как на большой стройке, — сказал он. — Только цена ошибки другая.
— Другая.
— И ответственность тяжелее.
— Да.
Он кивнул. В его взгляде было уважение — не парадное, не произнесенное ради красивого жеста, а рабочее, честное. То уважение, которое появляется у человека дела, когда он узнает в другом человеке такую же серьезность труда.
Когда мы убирали со стола, Лариса Семеновна задержалась рядом со мной на кухне.
— Я рада, что все стало так, — сказала она тихо. — И мне жаль, что сначала…
— Не нужно.
— Нужно, — мягко возразила она. — Мне важно сказать вслух. Без повода. Мне жаль.
Я кивнула. Мы ополаскивали тарелки рядом, молча, и это молчание уже не было неловким. Оно было похоже на начало родства, осторожного, еще непривычного, но настоящего…
