До этого момента я еще как-то держался, сжимал кулаки на коленях так, что белели костяшки. Но эти ее слова, произнесенные спокойным голосом, без единого факта, без примеров, словно само собой разумеющиеся, вдруг стали последней каплей. Я почувствовал, как в груди что-то лопнуло, сорвалось. Голос мой хрипнул, я поднялся и, не сдержавшись, начал говорить громче, чем следовало. Сказал, что она лжет, что никогда в жизни я не поднял руку ни на нее, ни на дочь, что она годами пользовалась тем, что я отказался от работы ради семьи, а теперь выставляет меня опасным, потому что так удобнее забирать и дом, и ребенка. Слова сами вылетали из меня, одно за другим. Я уже не разбирал интонации, только видел, как Марина прищурилась, а в глазах Воронцова мелькнула какая-то холодная, почти удовлетворенная искра. И лишь в самый последний момент, когда голос мой уже почти срывался, я краем глаза заметил на полке в углу небольшой черный прямоугольник, аккуратно поставленный на стопку книг, объектив которого был направлен прямо на нас.
В тот момент, когда я увидел на полке этот маленький черный прямоугольник, аккуратно поставленный среди книг и папок, у меня внутри все оборвалось. Мозг словно отодвинул все эмоции в сторону и вдруг холодно и отчетливо спросил: а кто сказал, что это просто какой-то декор или старый диктофон? Ровно в ту секунду Воронцов мягко, почти ласково попросил меня сесть, сказал, что понимает мои чувства, что мы на то здесь и собрались, чтобы дать им выход, что самое главное сейчас — безопасность ребенка и спокойствие для всех участников процесса. Марина села, театрально вытирая сухие глаза платочком. Софья съежилась в кресле, крепче прижимая к себе свой старый планшет. А я, глядя на эту сцену, понимал, что только что подарил им именно то, что они так настойчиво пытались из меня вытащить — красивую, эмоциональную вспышку на фоне их заранее выстроенной речи о моей нестабильности.
Когда сессия закончилась, Воронцов, словно ничего не произошло, вежливо пожал нам руки, сказал, что подготовит заключение для суда, что, возможно, ему понадобится еще одна встреча, но в целом картины ему понятны. Марина кивала, благодарила его с тем самым уважительным тоном, который обычно оставляла для людей, от которых зависит ее продвижение. Я же вышел в коридор, словно выброшенный на берег после шторма. Голова гудела, ладони были влажными, а в груди все еще бурлила смесь стыда, злости и отчаяния. По дороге домой я почти не разговаривал, только механически вел машину, чувствуя, как Софья то и дело бросает на меня быстрые взгляды, будто проверяет, не начну ли я снова кричать.
Вечером, когда Марина ушла куда-то, сославшись на дела, а Софья сидела у себя в комнате с книжкой, я достал телефон и набрал Харламова. Голос мой дрожал, но говорил я уже не про обиду, а про то, что видел в кабинете Воронцова. Подробно описал этот черный прямоугольник на полке, его расположение, то, как я сорвался, как кричал, как в какой-то момент видел, как Воронцов чуть прикрыл глаза, словно прислушивается не только к словам, но и к тому, как они звучат. На другом конце провода повисла короткая пауза, потом Харламов тихо сказал, что, скорее всего, разговор записывался. И не только для внутренней работы психолога, что в нормальной практике, конечно, записи допустимы с согласия сторон, но с этими людьми рассчитывать на норму, похоже, не приходится. Он попросил меня вспомнить, расписывался ли я где-нибудь за согласие на аудио- или видеозапись. Я напряг память, перебрал в голове все бланки, которые подписывал у Воронцова, и понял, что там были только стандартные согласия на обработку персональных данных да бюрократические строки про проведение консультаций. Ни слова про съемку. Харламов выругался вполголоса, потом сказал, что это плохо, но не безнадежно. Хуже всего будет, если этот отрывок с моим срывом вырвут из контекста и принесут в суд как доказательство моего состояния, не показав все остальное, где я говорю о своей любви к дочери, о том, как держался, пока меня методично унижали. Он посоветовал мне сейчас ничего не предпринимать в лоб: не звонить Воронцову, не устраивать сцен, не требовать удаления записи. Потому что тогда они сто раз все перепишут и подготовятся. Сказал, что если запись всплывет в суде, мы будем ставить вопрос о том, на каком основании она сделана, было ли согласие, не нарушена ли врачебная тайна и этика, и что иногда благополучная внешняя картинка рушится именно из-за собственной самоуверенности тех, кто считает себя неприкасаемым. А мне сейчас нужно сосредоточиться не на том, что уже сделано, а на том, что еще можно сделать, чтобы удержаться на поверхности.
Следующие дни превратились в вязкий, тяжелый коридор ожидания. С одной стороны, была обычная бытовая рутина: я по инерции варил супы, стирал, гладил, водил Софью на занятия и забирал. Мы делали уроки, читали, иногда играли в настольные игры, и в эти моменты мне почти удавалось забыть обо всем, что висело над нами. Но стоило Марине появиться в дверях, как воздух в доме менялся, становился густым, как перед грозой. Она все так же демонстративно носила дорогие подарки, все так же бросала язвительные реплики, иногда открыто, иногда вежливо завернув их в заботу. А ночами я снова садился за кухонный стол, открывал свою тетрадь и записывал, кто что и при каких обстоятельствах сказал, чтобы хотя бы бумага не позволяла мне потом усомниться в собственной памяти.
Повестка в суд на первое полноценное заседание по нашему делу пришла в середине такой вот серой недели. Конверт с официальным штампом, аккуратные строки, где было указано число, время и кабинет. Харламов, получив копию, встретился со мной, подробно объяснил, как все будет происходить, чего ждать. Сказал, что первое заседание — это еще не финал, что судья будет слушать обе стороны, знакомиться с материалами, что нас, скорее всего, попросят коротко изложить свои позиции, а потом начнут разбирать доказательства. Особое внимание он уделил тому, что мне нельзя ни при каких обстоятельствах поддаваться на провокации, неважно, что скажет Марина или ее адвокат Чернов, каким бы отвратительным ни был их тон. Любая моя вспышка в зале станет подарком для них и выстрелом по нам.
В день заседания я проснулся задолго до будильника, хотя и так спал урывками. Собрался почти на автомате, выбрал единственный более-менее приличный костюм, который еще оставался в шкафу, долго завязывал галстук, пальцы не слушались. Софья в это утро казалась особенно серьезной. Она подошла ко мне, обняла, спросила, когда мы вернемся. Я честно ответил, что не знаю, что суды — штука непредсказуемая, но постараюсь быть дома к вечеру. Она кивнула, посмотрела на меня так, как будто запоминала. И я вдруг заметил, что старый планшет снова лежит у нее под рукой, как и в тот вечер, когда я нашел его под подушкой. Я, не удержавшись, спросил, зачем он ей, когда есть новый, мощный, блестящий. Софья замялась, сказала, что к этому привыкла, что он счастливый, и добавила, что иногда старые вещи лучше защищают, чем новые. Я тогда только кивнул, решив, что это детская фантазия, и поспешил к двери.
В районный суд я вошел вместе с Харламовым. Здание встретило нас тем самым особенным запахом — смесью старой краски, бумаги и нервов. В коридорах уже сидели люди, кто-то в строгих костюмах, кто-то в обычной одежде, кто-то шептался с адвокатами, кто-то молча смотрел в пол, будто пытался провалиться сквозь плитку. Мы поднялись на нужный этаж, нашли зал, где должно было пройти заседание. Марина уже была там, в безупречном костюме, с аккуратной прической. Рядом с ней стоял Чернов, высокий, уверенный, с дорогими часами. Он бросил на нас быстрый взгляд, в котором не было ни капли сомнений в исходе, кивнул скорее Харламову, чем мне, как коллега, который заранее знает, что выйдет с поля победителем.
Заседание началось почти вовремя. Судья, женщина с усталым, но внимательным взглядом, проверила явку сторон, уточнила данные, напомнила, что речь идет о расторжении брака, разделе имущества и определении места жительства ребенка, а также о моем участии в ее воспитании. Марина уверенным голосом повторила, что настаивает на том, чтобы дочь проживала с ней, что я, по ее словам, не способен обеспечить ни стабильный доход, ни эмоциональную безопасность, что у нее есть заключения специалиста и другие доказательства, подтверждающие мои особенности. Чернов время от времени вставлял юридические формулировки, подчеркивая, как тщательно его клиентка подошла к защите интересов ребенка.
Когда слово дали мне, в зале стало чуть тише. Я поднялся, чувствуя, как подкашиваются ноги, глубоко вдохнул и без пафоса, без красивых оборотов, как мог, объяснил, что все эти годы был для дочери основным человеком, который каждое утро собирал ее в гимназию, сидел с ней над уроками, возил на кружки, что уход с работы был не моим капризом, а совместным решением и в первую очередь желанием Марины, что в нашем доме никогда не было насилия, что да, были ссоры между супругами, но ребенок всегда оставался тем единственным, ради кого я старался держаться. Попросил суд обратить внимание не только на доходы и карьеру, но и на реальную, ежедневную жизнь, которую вели мы с Софьей. Судья внимательно выслушала, задала несколько уточняющих вопросов, потом объявила, что переходит к изучению письменных материалов, в том числе заключения психолога. И вот тут Чернов поднялся. Поправил папку, произнес, что помимо заключения специалиста у них есть еще одно доказательство, позволяющее гораздо нагляднее продемонстрировать характер моего эмоционального состояния. Попросил разрешение продемонстрировать видеозапись. Судья немного помолчала, затем сообщила, что если запись была получена законно и обе стороны не возражают, то она может быть приобщена и просмотрена. Харламов тут же поднялся, уточнил, что мы не были уведомлены о ведении съемки, попросил пояснить, что за запись, откуда, кем сделана. Чернов с тщательно выстроенной невинной улыбкой сообщил, что речь идет о фрагменте совместной консультации у психолога, который, по его словам, вел запись в рамках профессиональной практики, чтобы иметь возможность точнее анализировать поведение участников, и что часть этой записи, с их точки зрения, ярко иллюстрирует, насколько нестабильным и агрессивным бываю я. Судья уточнила, было ли согласие сторон. На что Чернов расплылся в речи о подписанных документах и стандартных процедурах, ни разу, впрочем, прямо не назвав ни одного пункта. Харламов настаивал на том, что без явного доказательства согласия такая запись не может считаться однозначно законной. Но судья, помолчав, все же разрешила ее посмотреть, заметив, что оценка допустимости и силы этого доказательства будет дана позже, после обсуждения.
Когда в зале погасили свет и включили экран, сердце у меня стучало где-то в горле. Я уже заранее знал, что увижу, и все равно, когда изображение проявилось, а акустика зала вывела в пространство мой собственный, сорвавшийся голос, мне стало физически больно. На экране был тот самый момент, когда Марина с надрывной, но сухой интонацией говорила о том, что боится, что я могу сделать что-то в состоянии аффекта. Кадр был выстроен так, что в него попадали ее скорбное лицо, сосредоточенный, чуть озабоченный профиль Воронцова и я, который в какой-то момент вскакиваю с кресла, руки поднимаются, голос повышается, слова сливаются в один поток боли и обвинений. При этом до того, как я сорвался, на записи оставили от силы пару минут, где я говорил ровно и спокойно. А все, что было до этого, все ее шпильки, все намеки, весь тот многолетний ледяной фон, который меня довел до этого крика, был аккуратно вырезан. Софью в кадре почти не было, только пару раз мелькала ее фигура на краю, как тень. Зато мой срыв был показан во всей красе, в нужном ракурсе, под нужным углом. Судья сидела с непроницаемым лицом, но я видел, как некоторые присутствующие, те, кто ждал своей очереди, переглядываются, кто-то усмехнулся, кто-то покачал головой. Когда запись остановили на особенно неудачном моменте, где я с перекошенным от боли лицом пытаюсь объяснить, что меня предали, Чернов мягко, но громко заметил, что это, цитирую, типичный пример того самого аффекта, о котором говорила его клиентка и о котором в своем заключении упоминает специалист. Харламов поднялся, попросил приобщить к протоколу мое заявление о том, что запись велась без отдельного, ясно выраженного согласия, указал, что нам не предоставили полный объем, а лишь фрагмент, выгодный одной стороне, подчеркнул, что суд не может принимать вырезанный отрывок как объективное отражение личности. Но я понимал, что слова словами, а зрительный образ, отпечатавшийся у всех, кто был в зале, уже никуда не денешь. Во мне словно две половины сцепились в смертельной драке. Одна кричала, что это ловушка, что меня с самого начала вели к этой вспышке. Другая шептала, что это все равно не оправдывает того, как я выгляжу на экране.
После того как свет включили, судья сделала отметку, сказала, что запись будет оценена в совокупности с другими материалами, назначила следующую стадию слушаний и объявила перерыв. Мы вышли в коридор, и там под тусклыми лампами я почувствовал себя разоблаченным на глазах у всего света. Марина проходила мимо, слегка повернув голову так, чтобы только я видел ее удовлетворенную улыбку. Чернов стоял чуть поодаль, разговаривал с кем-то из коллег, но по его самодовольной осанке я понимал, что они считают этот день своим выигрышем. Софья на заседании не присутствовала, и это было единственным облегчением, потому что я не был уверен, выдержал бы, если бы дочь увидела меня на экране таким.
Когда мы с Харламовым спустились на улицу, я вдохнул холодный воздух так жадно, словно пытался смыть изнутри все то, что только что увидел. Он некоторое время молча шел рядом, потом сказал, что, как он и предполагал, Воронцов сыграл свою роль, что запись — удар по нам, спору нет, но не смертельный, если мы сумеем показать суду всю картину, а не только этот искусственно раздутый эпизод. Он попросил меня не сдаваться, потому что именно этого сейчас от меня ждут. Повторял, что самые грязные фокусы часто вылезают боком тем, кто их придумал, особенно если будет хоть одна маленькая трещина в их идеальной легенде. Мне же оставалось только надеяться, что такая трещина существует и что рано или поздно она станет видна не только мне.
После того заседания, где всем в зале показали тщательно вырезанный кусок моего срыва, жизнь словно разделилась на две параллельные линии. Снаружи все продолжало крутиться, как прежде: я по-прежнему вставал рано, варил кашу, отвозил и привозил Софью, стирал, готовил, записывал в тетрадь каждую фразу и каждый укол. А внутри ходил с ощущением, будто меня уже официально признали кем-то вроде ходячей угрозы, просто еще не успели выдать бумагу. Марина вела себя так, как ведут себя люди, которые считают, что самое тяжелое уже позади. Она была спокойна, деловита, чуть даже мягче, чем раньше. И именно эта новая мягкость пугала сильнее всего, потому что я видел в ней не примирение, а уверенность в собственной победе.
На очередной встрече с Харламовым, когда мы сидели в его небольшом кабинете с видом на облезлый двор, я спросил его прямо, есть ли у меня вообще шанс или все идет к тому, что меня выдавят из жизни дочери под благовидным предлогом. Он какое-то время молча листал папку, потом медленно произнес, что мы действительно в тяжелой позиции, потому что у Марины есть деньги, связи, заранее подготовленные справки и теперь еще и эта запись. Но это не значит, что все предрешено. Он напомнил, что по закону суд обязан смотреть на совокупность доказательств, а не на один эмоциональный эпизод, и добавил, что иногда именно те, кто чувствует себя непобедимым, делают роковые ошибки, особенно когда начинают верить, что им можно все.
Мы подали заявление в орган опеки и попечительства, попросив обратить внимание на то, как Марина ограничивает мое общение с дочерью, и на то, что заключение Воронцова, мягко говоря, вызывает вопросы. Харламов помог составить жалобу в профессиональное сообщество психологов, где подробно расписал, что запись велась без нашего явного согласия, что из нее вырезаны важные фрагменты, что выводы сделаны однобоко. Я честно скажу, особых надежд на эти бумаги у меня не было. Слишком часто в нашей системе такие жалобы кладут в дальний ящик или рассматривают формально. Но Харламов настоял, что даже если сейчас это мало что изменит, потом, если появится еще что-то, все это сложится в одну мозаику, и тогда каждая мелочь сможет сыграть…

Обсуждение закрыто.