Я не выдержал, голос сорвался, спросил, где они были и каким правом она уводит Софью, не сказав ни слова, объяснил, что сходил с ума, пока ждал. Марина только слегка повела плечом и ледяным тоном ответила, что она, между прочим, мать и имеет полное право забрать своего ребенка, не отчитываясь перед человеком, который, по ее словам, целыми днями сидит дома и толком ничего не делает. Софья радостно воскликнула, что мама возила ее в парк аттракционов «Фантазия», что там было самое крутое на свете. Я попытался уже тише сказать Марине, что хотя бы предупредить можно было. Она презрительно скривила губы, спросила, зачем, чтобы я со своими истериками испортил им весь праздник. И именно в этот момент я почувствовал еще один удар, резкий, тяжелый: когда к нам в комнату вместе с ними вошел чужой мужской запах, густой, тяжелый парфюм, которого я никогда раньше на ней не чувствовал. Это был не мой аромат и даже не что-то знакомое. Я невольно дернул ноздрями, посмотрел на ее свитер, на ворот, словно стараясь рассмотреть след прикосновения. Марина заметила мой взгляд, на секунду замерла, потом понимающе усмехнулась. Дождалась, когда Софья убежит с пакетами в свою комнату, и подошла ко мне почти вплотную, понизила голос до ядовитого шепота и спросила, правда ли я думал, что она будет всю жизнь жить с домашним мужичком, который крутится на кухне, как повар в столовой. Она сказала, что в мире есть настоящие мужчины, успешные, умеющие зарабатывать и жить по-крупному, и что рядом с одним из таких она чувствует себя живой, а рядом со мной — нет. Добавила, что по сравнению с ним я никто и звать меня никак. Я, чуть не задыхаясь, спросил, кто этот человек. Она отмахнулась, сказала, что это не мое дело, что это умный, уважаемый профессионал, а не тот, кто целыми днями возится с тряпкой и кастрюлями.
В тот вечер, когда дом наконец погас, я сидел на краю дивана и чувствовал, как внутри меня все трещит. Но хуже всего было даже не это, а то, что я понимал: Марина не просто предала меня как мужа, она выстраивает новую жизнь и новую картинку для окружающих, где мне места не будет.
Позже, уже глубокой ночью, когда я как обычно перебирал мысли, в комнату тихо вошла Софья. Глаза у нее блестели в полутьме. Она осторожно спросила, почему я плачу, хотя я даже не заметил, что слезы снова пошли. Я торопливо вытер лицо ладонью, попытался улыбнуться и сказал, что все нормально, просто голова болит. Она посмотрела на меня долго, как-то по-взрослому и тихо сказала, что мама говорит, будто я болен, только не снаружи, а внутри, и поэтому все время грустный и иногда срываюсь, и что если она переедет жить к маме, то мне станет легче, я смогу отдохнуть и подлечиться. В этот момент у меня внутри будто что-то порвалось окончательно. Я почувствовал, как к горлу снова подступают слезы, но уже не от боли за себя, а от того, как ловко Марина обернула свою жестокость в иллюзию заботы обо мне. Я крепко обнял Софью, прижал к себе так, словно пытался защитить от всего этого липкого яда, сказал ей, что я не больной, что я живой человек, который просто слишком сильно ее любит, что да, иногда мне тяжело, и я могу вспылить, но это не болезнь, а усталость и страх. Пообещал, что буду стараться сдерживаться, не кричать, даже когда совсем плохо. Она слушала, но в глазах уже поселилось то самое сомнение, которое так легко посеять и так трудно потом вырвать. И увидев этот легкий туман недоверия, я понял, что борьба идет уже не только за бумаги в суде и не только за право видеть дочь, а за ее память обо мне, за то, кем она будет считать своего отца, когда вырастет.
После того разговора с Софьей, когда она почти дословно пересказала мне мамины слова про мою болезнь внутри, я понял, что борьба уходит уже не только в бумаги, но и в ее голову, и от этого становилось особенно страшно. Днем я еще как-то мог держаться на плаву, бегая между кухней, стиркой, уроками, поездками в гимназию и встречами с адвокатом. Но ночами в голове крутился один и тот же образ: как Софья стоит перед судьей и повторяет выученные фразы, которые совсем не про нашу с ней жизнь, а про чью-то тщательно выстроенную ложь. На очередной встрече с Харламовым я рассказал ему не только про иск и про пустой счет, но и про то, как Марина каждый день методично разрушает мой образ в глазах дочери, как при Софье называет меня слабым, никчемным, как мажет ядом даже самые обычные ситуации. Я говорил и про новый планшет, и про парк аттракционов, и про то, что меня даже не предупредили, что забрали ребенка. Он слушал, чуть нахмурив брови, и в какой-то момент сказал, что это, к сожалению, классическая схема, и если я буду реагировать на каждую подлость криком, то в итоге сам же подтвержу тот образ, который они рисуют на бумаге. Посоветовал записывать все, что происходит, хоть в тетрадь, хоть в блокнот, фиксировать даты, ситуации, кто что сказал при ребенке, чтобы потом можно было хотя бы по памяти восстановить общую картину и показать суду, что это не разовые вспышки, а системная травля.
Я купил толстую тетрадь в клетку, такую, какие обычно покупают школьникам в старшие классы, и начал как послушный ученик вести свой дневник войны. По вечерам, когда Софья засыпала, я садился за кухонный стол, открывал тетрадь и записывал: как Марина при ребенке отодвинула мою тарелку, сказав, что на меня смотреть тошно, а уж еду мою тем более есть; как в другой день она мимоходом бросила, что если Софья будет лениться, то вырастет такой же бесполезный, как отец; как в третью субботу подряд она намеренно назначала на мои часы с дочерью какие-то неотложные мероприятия — то в торговом центре, то в парке, то еще где-то, а потом прикидывалась удивленной: «Ну мы же говорили, просто ты, наверное, забыл».
В один из таких дней произошло то, что окончательно показало, насколько далеко Марина готова зайти. Тогда у нас уже было обговорено, пусть не официально, но все же по-человечески, что по определенным дням после занятий в гимназии Софья проводит время со мной. Мы делаем уроки, гуляем, а вечером она возвращается домой. В тот день у меня все внутри было настроено на то, что будет обычный спокойный вечер. Я заранее купил в магазине продукты, собирался вместе с ней готовить тот самый шоколадный пирог, который обещал. Пришел к гимназии чуть раньше звонка, как обычно, дождался, пока дети начнут выходить, но дочери все не было. Я стоял у ворот, смотрел на знакомые лица одноклассников, на родителей, которые один за другим забирали детей, а Софья не появлялась. Минута за минутой липли к сердцу. В конце концов я снова пошел в приемную, там уже знали меня в лицо. Секретарь, не поднимая глаз, сказала, что маму девочки видела, Марина забрала ее сразу после уроков, и что, насколько ей известно, все в порядке. Словосочетание «все в порядке» в тот момент прозвучало особенно издевательски. Я вышел из гимназии с ощущением, будто проваливаюсь в какую-то вязкую яму. Попытался дозвониться до Марины. Она, как водится, не ответила, потом телефон несколько раз отбил вызов, а затем и вовсе перестал его принимать. Время тянулось, как холодный сироп. Дом был пуст, часы на стене тикали громче обычного. Я ходил из комнаты в комнату, прислушивался к каждому звуку во дворе. И только к позднему вечеру услышал, как у наших ворот притормозила машина. Софья ворвалась в дом, смеясь, с пакетами в руках, с шуршащими пакетиками сладостей и яркими бумажными браслетами на запястье. Следом вошла Марина с довольной, даже торжествующей миной, словно только что вернулась с удачного спектакля. И я уже не выдержал, спросил, где они были, почему меня никто не поставил в известность, ведь это мой день с дочерью. Ответ Марины был холодным и отточенным: она сказала, что она, между прочим, мать, и не обязана спрашивать у меня разрешения на каждую поездку, что она хотела подарить ребенку праздник, а не смотреть, как я снова строю из себя жертву. Я попытался удержаться, напомнил про договоренность, про то, что это не просто прихоти, а почти единственное официальное время, когда я могу быть с дочерью. Она усмехнулась и громко, при Софье, произнесла, что если уж на то пошло, то скоро суд и так официально определит, кто имеет право на ребенка, а кто нет, и что мне, пожалуй, стоит привыкать к тому, что многие вещи будут происходить без моего участия. Я видел, как Софья замерла между нами с пакетами в руках, как метнула взгляд то на меня, то на мать. И в этот момент я собрал остатки сил, опустил голос, сказал, что не хочу ругаться при дочери, что мы продолжим этот разговор отдельно. Но для себя отметил каждый ее оборот, каждую фразу, чтобы вечером перенести в ту самую тетрадь.
На очередной встрече с Харламовым я принес не только пакет документов, но и тетрадь. Он пролистал несколько страниц, нахмурился и сказал, что это не только помогает мне не сойти с ума от чувства бессилия, но и может стать косвенным подтверждением систематического давления. Потом подчеркнул, что если Марина продолжит игнорировать устные договоренности, придется официально просить суд зафиксировать порядок общения с ребенком, чтобы каждый ее такой праздник выглядел не милым жестом мамы, а нарушением. Именно тогда он впервые произнес, что с такой массой взаимных обвинений суд, скорее всего, назначит психологическое обследование, и мне нужно быть к этому готовым.
Эти его слова потом прозвучали как пророчество, потому что спустя какое-то время пришло постановление, в котором значилось, что наш спор о месте жительства ребенка и о моем участии в воспитании передается на дополнительную психологическую экспертизу. Назначали ее якобы независимому специалисту с громкими регалиями. Спустя еще несколько дней Марина, вернувшись с работы, небрежно бросила на стол бумагу, сказала, что вот, мол, нам назначили очень уважаемого доктора, который разберется, кто из нас в своем уме, а кто нет. Внизу значилась фамилия, уже знакомая по заключению, что лежала в иске, — тот самый Валерий Воронцов, кандидат наук, специалист по семейной психологии. Я долго держал эту бумагу в руках, словно она могла обжечь. Имя казалось пустым звуком, обычной строчкой, но где-то внутри уже шевелилось ощущение, что здесь все не так просто. Харламов, увидев фамилию, только чуть прищурился, сказал, что слышал об этом человеке, что в профессиональной среде у него не самая однозначная репутация, мол, с судами и органами опеки он дружит слишком плотно, но прямо чернить не стал. Только предупредил, что мне на этих встречах нужно будет сохранять спокойствие, как бы ни провоцировали, потому что любой мой срыв, любое резкое слово может быть подано как подтверждение их версии.
Первый визит к Воронцову я помню до мелочей. Кабинет находился в офисном здании недалеко от центра, на дверях была аккуратная табличка с его именем и перечислением заслуг. Внутри все напоминало типичный кабинет семейного консультанта из телевизора: мягкий свет, удобные кресла, на полках книги, на столике в углу коробка с деревянными кубиками, мячами и какими-то фигурками животных, чтобы ребенок чувствовал себя спокойно. Сам Воронцов оказался мужчиной лет сорока с небольшим, в очках, с аккуратно подстриженной бородкой. Улыбался он мягко, говорил тихо, почти шепотом, словно боялся спугнуть невидимую птицу. Выслушал нас, кивнул, попросил сначала посидеть с ним дочери, а потом по очереди поговорить с каждым из родителей. Софья сидела на краю кресла, жадно в руках свой старый потрепанный планшет, тот самый, который она почему-то таскала с собой даже туда, где, казалось бы, он ей совсем не нужен. Я уже устал спорить и ругаться из-за этой привязанности, поэтому только попросил, чтобы она отключила звук. Воронцов, заметив планшет, добродушно улыбнулся, сказал, что это нормально, когда ребенок держится за знакомые вещи, что это создает чувство безопасности, попросил меня пока выйти в коридор, Марину оставил внутри. Дверь мягко закрылась, и я остался один на стуле под стеной, слушал приглушенные голоса и видел только, как на крошечную тень от таблички на двери ложатся полосы света от окон.
Когда меня впервые пригласили внутрь, Софья уже сидела в стороне, играя с какими-то фигурками, планшет лежал у нее на коленях, экран был погашен. Воронцов улыбнулся, предложил мне присесть, спросил, как я вижу ситуацию. Я пытался говорить спокойно, рассказывал, что не отказываюсь от ответственности, что понимаю, Марина устала, что у нас были ссоры, но при этом я всегда был рядом с дочерью, что никогда на нее руку не поднимал, не орал без причины, что если и срывался, то только в моменты крайнего напряжения, и всегда потом просил у ребенка прощения. Воронцов кивал, задавал уточняющие вопросы, мягко возвращался к болезненным эпизодам, просил описать, как я себя чувствовал, когда Марина сказала, что собирается меня оставить ни с чем. И в какой-то момент я поймал себя на том, что начинаю открываться слишком сильно, говорить не ему, а как будто в пустоту, просто потому, что давно не было рядом человека, который бы слушал без насмешки и холодного взгляда. Но чем дольше длился разговор, тем яснее я начал чувствовать под этой мягкой, обволакивающей манерой какой-то холодный расчет. Он слишком легко подхватывал именно те формулировки, которые выгодны Марине, слишком часто возвращался к теме моей эмоциональной нестабильности, просил рассказать о случаях, когда я повышал голос, когда не мог сдержать слезы, обращал особое внимание на то, как я чувствую себя бесполезным на фоне успешной жены. И каждый раз, когда я пытался перевести разговор к тому, как Марина манипулирует дочерью, он мягко, но настойчиво уводил тему в сторону, говоря, что сейчас важно сосредоточиться на моем внутреннем состоянии.
После нескольких таких встреч Софья стала возвращаться из кабинета какая-то тихая, задумчивая. Я спрашивал, о чем они говорили с доктором, она пожимала плечами, говорила, что он задает странные вопросы, просит вспоминать наши скандалы, спрашивает, как часто я кричу, как она себя при этом чувствует. В какой-то вечер, когда мы сидели с ней на кухне и пили чай с печеньем, она вдруг тихо произнесла, что доктор сказал, будто иногда человек может быть опасен, даже если сам этого не понимает, и что если он очень сильно злится, то нужно думать в первую очередь о том, чтобы мама и ребенок были в безопасности. Я застыл с кружкой в руке, спросил, это он про меня так сказал. Софья замялась, глаза забегали, она попыталась перевести все в шутку, но я видел, что зерно уже посеяно. Марина, вернувшись в тот вечер позже, чем обычно, молча прошла мимо меня, а потом я услышал, как в коридоре она шепотом, но так, чтобы я все равно расслышал, говорит дочери, что доктор умный, что он все правильно объясняет, и что иногда взрослые не признают свою болезнь, пока не увидят ее на бумаге. И я понял, что Воронцов и Марина работают в связке, создавая картину, где я не просто неудобный, а патологический, где меня нужно не просто отодвинуть, а изолировать во имя безопасности.
Через некоторое время Воронцов назначил так называемую совместную сессию, где должны были присутствовать и мы с Мариной, и Софья. Он сказал, что хочет посмотреть, как мы взаимодействуем вместе, как решаем спорные моменты. Я заранее говорил с Харламовым, тот в сотый раз просил меня держаться, не позволять себе криков, не поддаваться на провокации, напоминал, что любая вспышка может быть описана как типичное поведение. Когда мы пришли в кабинет, Софья снова прижала к себе свой старый планшет. Марина села ближе к Воронцову, словно они были давними знакомыми. Я устроился в другом кресле, чуть поодаль, стараясь дышать глубже. Сначала все шло почти нейтрально. Воронцов задавал общие вопросы, просил нас рассказать, как мы проводим время с дочерью, что считаем важным в ее воспитании. Марина говорила спокойным, уверенным голосом, перечисляла кружки, занятия, перспективы, подчеркивала, как много работает, чтобы дать ребенку лучшую школу, лучшие возможности, а потом незаметно переходила к тому, что я якобы не умею контролировать эмоции, что бываю слишком интенсивным, что Софья после общения со мной иногда плачет и говорит, что ей страшно. Я, слушая это, чувствовал, как внутри поднимается волна, но изо всех сил старался держаться. Говорил, что наши конфликты происходят не с ребенком, а с Мариной, что я никогда не позволял себе кричать на Софью так, как бывало на жену, что если и было повышение голоса, то сопровождалось объяснениями и объятиями. Воронцов кивал, но всякий раз, когда я говорил о манипуляциях Марины, он задавал уточняющие вопросы только про мои чувства, словно остального не существовало. В какой-то момент он попросил Софью рассказать, как она себя чувствует, когда мы ссоримся. Она сидела, жавшись, прижимая к груди старый планшет, и говорила тихо, глядя в пол, рассказывала, что ей тяжело, когда мы кричим, что она боится, что один из нас уйдет и не вернется. И хотя я понимал, что это правда, я видел, как Воронцов ловит именно те слова, которые ложатся в его заранее заготовленный вывод. Марина при этом периодически бросала на меня победоносные взгляды. В какой-то момент она вдруг, почти театрально, всхлипнула, сказала, что очень переживает за дочь, потому что, цитирую, не знает, что Дмитрий может сделать в состоянии аффекта, и что именно поэтому обратилась за помощью, чтобы защитить ребенка…

Обсуждение закрыто.