— Мирослава.
Она обернулась.
— Спасибо. За всё.
Она кивнула и вышла. В коридоре остановилась на несколько секунд, глядя в пол, потом пошла дальше.
Операция началась в девять ноль две.
Степан Аркадьевич оперировал сам. Мирослава стояла ассистентом. Нейрохирургия не была ее специальностью, и она понимала свое место. Она подавала инструменты, следила за полем, выполняла указания и не позволяла мыслям уходить туда, где начиналась личная боль.
Черненко работал как человек, за плечами которого десятилетия практики: без суеты, без лишних слов, без движения, не имеющего смысла. Когда доступ был открыт, Мирослава впервые увидела старую гематому не на снимке. Темный плотный сгусток, давно чужой телу и всё же застрявший в нем, как прошлое, которое не отпустило.
— Аспиратор.
Она подала.
Следующие сорок минут были почти ювелирной работой. Миллиметр за миллиметром. Осторожно. Точно. Мирослава ловила себя на том, что почти не дышит, хотя знала: дышать надо.
И вдруг анестезиолог сказал:
— Давление нестабильно.
— Вижу, — спокойно ответил Черненко. — Работаем.
Но показатели продолжали прыгать. Потом начал падать пульс.
— Брадикардия. Сорок пять.
— Атропин.
Мирослава посмотрела на монитор. Сорок. Тридцать восемь.
— Степан Аркадьевич, — произнес анестезиолог уже не таким ровным голосом.
— Слышу. Дайте мне две минуты.
Две минуты в операционной могут стать вечностью. Особенно когда пульс уходит вниз.
Тридцать пять.
Тридцать два.
— Готовьте дефибриллятор, — сказал Черненко.
Медсестра потянулась к аппарату.
Тридцать.
И вдруг пульс подскочил. Шестьдесят два. Шестьдесят восемь. Семьдесят один.
— Вернулся, — выдохнул анестезиолог.
Черненко не изменился в лице. Продолжал работать так, будто вокруг не существовало ничего, кроме операционного поля.
Через двадцать минут гематома была удалена полностью. Он проверил. Потом еще раз. И только тогда сказал:
— Ушиваем.
Операция закончилась в одиннадцать сорок.
В коридоре, пока пациента везли в реанимацию, Степан Аркадьевич снял перчатки и сказал Мирославе:
— Хорошо ассистировали.
Для него это была почти щедрая похвала. Она поняла.
— Прогноз?
— Посмотрим. Первые дни ничего не обещают.
— Память?
Он посмотрел на нее.
— Мы сделали то, что могли. Дальше — наблюдение.
Три дня Мирослава ждала.
Работала, делала обходы, писала истории болезни, принимала пациентов. Утром и вечером приходила в реанимацию, иногда ночью поднималась из дежурки просто проверить. Он лежал бледный, с забинтованной головой, подключенный к мониторам. Казался одновременно знакомым и чужим.
На третий день он открыл глаза.
Мирослава была рядом.
Он сначала смотрел в потолок. Потом повернул голову к ней.
— Мирослава, — сказал тихо.
— Я здесь.
Пауза была длинной.
— Я видел девочку, — произнес он. — Маленькую. Она спала у меня на руках.
Мирослава не пошевелилась.
— Я нес ее. Ночью. Позади горело.
Он закрыл глаза, будто картинка причиняла боль.
— Я положил ее у двери. Позвонил. Отошел. Я не хотел уходить. Но ушел.
Мирослава услышала собственный голос — ровный, почти чужой.
— Как ее звали?
Он молчал очень долго.
— Мирослава, — сказал наконец.
Она закрыла глаза на одну секунду. Только на одну. Потом открыла.
— Вы помните свое имя?
