На столе стояли бутылки и лежали долговые расписки. Воздух был такой густой от дыма, что я чувствовал его вкус на языке. А на диване сидела Катя.
Моя Катя. Моя невеста. Девушка, которую я любил с двадцати шести лет, ради которой я согласился на эту чертову сделку, потому что мне сказали, что если я не возьму на себя вину, то они найдут способ сделать виноватыми моих близких.
Что у них есть связи в полиции. Что лучше по-хорошему. А по-хорошему — это взять вину, получить мягкий срок и вернуться через год к матери и невесте, которые будут в полном порядке.
Катя сидела на диване. Ей было тридцать шесть лет, но выглядела она на пятьдесят. Худая, скулы торчат, как у мертвеца, руки тонкие, на запястьях следы от грубых веревок, которые я видел достаточно раз, чтобы понимать, что это значит.
Глаза были открыты, но в них не было ничего. Вообще ничего. Как у рыбы на прилавке.
Она посмотрела на меня. Одну секунду. Две.
И отвернулась. Как от чужого. Как от стены.
Как от предмета мебели. Тимур засмеялся и сказал что-то про то, что это тот самый лох, который сел за Влада, и что я легенда, и что Катя должна поздороваться со своим бывшим. Катя не отреагировала.
Она не слышала. Она была где-то в другом месте. В том месте, куда уходят люди, которых сломали до основания тяжелой зависимостью и непомерными долгами и не собрали обратно.
Влад хлопнул меня по плечу. Его ладонь на моем плече была как кусок сырого мяса, тяжелая и влажная. Он сказал, что они позаботились, как обещали, что Катя при деле, отрабатывает долги, что клиентам нравится, что износилась немного, но еще ничего.
Он говорил это с улыбкой, как будто рассказывал про машину, которую вовремя не отдали в сервис. Я стоял и молчал. Пять секунд.
Десять. Двадцать. Я смотрел на Катю, на ее мертвые глаза, на следы на руках, на ее тело, которое когда-то было телом девушки, которая смеялась, когда я щекотал ее за ухом, и я чувствовал, как трещина в бетонной стене внутри меня расползается.
Но стена не рухнула. Стена не должна была рушиться. Не здесь.
Не сейчас. Если бы она рухнула тогда, я бы убил их голыми руками прямо в комнате. И это было бы неправильно.
Не потому, что они не заслуживали, а потому, что это было бы слишком быстро, слишком просто, слишком милосердно. Я развернулся и ушел. Молча.
Без единого слова. Влад крикнул мне вслед что-то про то, что мне некуда идти и что я обижаюсь как баба. Тимур заржал.
Дверь закрылась за моей спиной, и я стоял на лестничной площадке в подъезде, где прожил пятнадцать лет, и слышал за дверью музыку, смех и голоса людей, которые украли у меня все, вообще все, что у меня было в жизни, и даже не считали это чем-то значительным. Я спустился по лестнице. Вышел на улицу.
Январь. Минус двадцать два. Темно.
Фонарь мигает. Из моих окон на втором этаже льется свет и бьет басами музыка. Я стоял и дышал.
Медленно. Как учил Федорыч на зоне, старый лесник, мой сокамерник, который говорил: «Когда хочется рвать и метать — дыши. Считай до ста. Зверь, который бросается сразу, попадает в капкан. Зверь, который ждет, выбирает время и место».
Я досчитал до ста. Потом еще раз до ста. Потом развернулся и пошел к единственному человеку в этом городе, которому я мог доверять.
Леха Воронов по кличке Ворон жил на окраине города в частном секторе, в кривом деревянном доме с зеленым забором и гаражом, в котором он чинил машины за наличку. Мы сидели вместе два года в одной камере, и за эти два года я узнал про Леху больше, чем знал про некоторых друзей детства за всю жизнь. В таких местах так бывает.
Ты живешь с человеком бок о бок двадцать четыре часа в сутки. Ты слышишь, как он дышит во сне. Ты видишь, как он ест, как злится, как терпит, как ломается и как собирает себя обратно.
За два года ты узнаешь про человека все, и он про тебя все, и либо вы после этого враги, либо братья. С Лехой мы стали братьями. Он вышел на два года раньше меня, по условно-досрочному, и устроился в автосервис на окраине, а потом выкупил этот дом по дешевке у старухи, которая уезжала к дочери в Одессу.
Леха не пил. Я не пил. Мы оба дали себе слово не прикасаться к бутылке, и оба слово держали, потому что там слово — это единственное, что у тебя остается, и если ты его нарушаешь, ты перестаешь существовать как человек.
Я пришел к нему в одиннадцать вечера, позвонил в калитку. Собака за забором гавкнула один раз и замолчала, потому что я позвонил три раза коротко и один длинный, как мы договаривались еще давно, на случай, если когда-нибудь окажемся в одном городе. Леха открыл дверь, увидел меня и обнял.
Не сказал ни слова. Просто обнял. Крепко.
Как обнимают люди, которые знают, что слова ничего не стоят, а вот руки, которые держат, когда ты падаешь, стоят все. Он завел меня в дом, усадил на кухне, поставил чайник. Чай.
Не водку. Чай. Черный, крепкий, с сахаром.
Наша привычка. Чай — это валюта, лекарство и ритуал. И мы оба пронесли эту привычку сквозь забор в обычную жизнь.
Я сидел за столом, грел руки о кружку и рассказывал. Все. С самого начала.
Как вышел. Как ехал в автобусе. Как пришел к Зинаиде Павловне и узнал про мать.
Как стоял на кладбище на коленях в снегу перед деревянным крестом без оградки. Как пошел домой и нашел в своей квартире тех троих. Как увидел Катю.
Ее глаза. Ее руки. Как Влад хлопнул меня по плечу и сказал, что она «отрабатывает долги».
Как Тимур смеялся. Как Игорь сидел в углу с красными глазами и не мог посмотреть мне в лицо. Единственный из троих, кто хотя бы отвел взгляд.
Хотя это не делает его лучше. Это делает его хуже. Потому что человек, который понимает, что делает разрушительные вещи, и продолжает их делать, страшнее того, кто не понимает.
Леха слушал молча. Не перебивал. Не задавал вопросов…
