Она поняла еще кое-что. Роман. Его поведение больше не причиняло ей острой боли, оно стало просто фактом, переменной в уравнении. Он не был на ее стороне, он никогда и не был на ее стороне по-настоящему. Он был на стороне своего комфорта, а комфортнее всего ему было там, где тихо, где не надо принимать решения, где мама довольна. Его предательство было не злонамеренным, а трусливым, инфантильным, и от этого оно не становилось менее отвратительным. Сегодня она потеряет его. Она это знала. Но, по правде сказать, горечи от этой мысли она почти не чувствовала. Было лишь легкое сожаление, как о вещи, которая оказалась бракованной.
Она порвала картонку с расчетами на мелкие кусочки и выбросила в мусорное ведро. План был в голове, отточенный и безупречный. Теперь оставалось только дождаться подходящего момента, спровоцировать его. Она налила в чайник воды, щелкнула кнопкой, зажегся синий огонек. Кира смотрела, как в воде начинают подниматься первые пузырьки воздуха. Внутри нее было так же тихо и напряженно. Она готовилась. Переход от пассивной обороны к нападению завершился. Из жертвы, которую медленно и методично разделывали на ее же собственной кухне, она превратилась в охотника. Она поправила волосы, расправила плечи. На ее лице появилась легкая, едва заметная, совершенно спокойная улыбка. Когда чайник закипел, она выключила его, взяла с полки пульт от телевизора, который всегда лежал на кухне на случай, если она готовила и смотрела утренние новости, и пошла обратно в гостиную. Медленно, уверенно, как королева, идущая на свою коронацию. Она знала, что сейчас будет кульминация, и она была к ней готова. Спектакль подходил к концу, и она собиралась сама написать для него финал.
Кира вернулась в гостиную с пультом от телевизора в руке. Он казался в ее ладони непривычно весомым, словно не пластмассовой коробочкой, а скипетром или, быть может, оружием. В комнате царила плотная, застойная атмосфера, какую встретишь в старых, давно не проветриваемых домах. Пахло пылью, чем-то кислым от чая и, едва уловимо, нафталином — будто этот запах исходил от самой Ларисы Андреевны, от ее привезенного с собой халата, от всей ее жизни.
На экране, как на арене цирка, метались разгоряченные мужчины в дорогих пиджаках. Они кричали друг на друга, размахивали руками, и их искаженные гневом лица в резком свете софитов выглядели гротескно, не по-человечески. Лариса Андреевна, полулежа на диване, впитывала этот крик с жадностью, словно он был для нее живительным бальзамом. Ее лицо выражало глубокое удовлетворение, какое бывает у ценителя, слушающего сложную, но любимую оперу. Она была здесь хозяйкой не только дивана, но и этого эфирного шума, этого чужого, транслируемого на всю страну скандала.
Роман, съежившийся в кресле, представлял собой остров тишины и мнимого спокойствия посреди этого звукового шторма. Свет от его телефона бросал на подбородок и щеки голубоватые, мертвенные блики. Он так глубоко ушел в свой маленький светящийся мир, что, казалось, мог бы не заметить, начнись в комнате пожар. Но он все чувствовал. Кира знала это по тому, как напряглась его спина, когда она вошла. Он чувствовал перемену в воздухе, смещение тектонических плит в их маленьком, искусственно созданном мирке, и трусливо ждал, когда толчки прекратятся.
Кира молча прошла мимо него. Она не удостоила его даже взглядом. Смотреть на него сейчас было физически неприятно, как смотреть на что-то вязкое, бесформенное. Она остановилась перед телевизором, на небольшом расстоянии от него, и направила на экран пульт. Легкое нажатие кнопки. Политическое ток-шоу оборвалось на полуслове, на самой высокой ноте крика. Внезапно наступившая тишина оглушила. Вместо кричащих мужчин на экране появилась безмятежная картина: изумрудная долина, горная река, несущая свои чистые, холодные воды по блестящим валунам. И полилась тихая, прозрачная музыка — флейта и арфа, что-то кельтское, меланхоличное и спокойное. Этот звук, эта картинка были настолько чужеродны всему, что происходило в комнате последние два часа, что эффект был подобен глотку ледяной воды в душной накуренной комнате.
Кира не села. Она осталась стоять, опустив руку с пультом. Это была ее декларация. Ее попытка вернуть своей гостиной ее истинное лицо. Лицо места для отдыха, для покоя, для тихой красоты.
— Это что еще такое? — Голос Ларисы Андреевны прозвучал резко, как треск сухого сука. Она села на диване прямо, отбросив плед, которым успела укрыться. Ее маленькие светлые глаза впились в Киру. В них не было удивления, только холодное, пронзительное раздражение. Она поняла все правильно. Это был вызов.
— Мама передачу смотрела, — подал голос Роман из своего кресла. Голос был виноватый, умоляющий. Он обращался к Кире, но смотрел куда-то в пол. — Кир, включи обратно, пожалуйста.
Кира медленно повернула к нему голову. Она посмотрела на него долгим, немигающим взглядом, и в ее серых глазах было столько холодного презрения, что он съежился еще больше и замолчал, снова утыкаясь в свой спасительный телефон. Диалог с ним был окончен. Теперь только с ней.
— Я спрашиваю, что это такое? — повторила Лариса Андреевна, повышая голос. Она смотрела на Киру так, как смотрела, должно быть, на того начальника цеха с армянским коньяком — как на нарушителя порядка, посмевшего усомниться в ее власти.
— Это канал о природе, Лариса Андреевна, — спокойно и ровно ответила Кира. — У меня от крика голова болит. Я хотела немного тишины. В конце концов, это мой дом.
Последние слова она произнесла тихо, но они прозвучали в комнате как выстрел. Она сама обозначила поле битвы. «Мой дом».
Лицо Ларисы Андреевны исказилось. Это была уже не просто досада, а откровенная ярость. Маска «человека старой закалки» и «справедливой труженицы» слетела, обнажив лицо властной, не терпящей возражений женщины, привыкшей, что последнее слово всегда остается за ней. Она всю жизнь выбивала, добивалась, ставила на место. Она не умела договариваться, она умела только побеждать. И сейчас какая-то девчонка-соплячка с «легкими деньгами» посмела ей, Ларисе Андреевне, перечить? В ее, Ларисы Андреевны, присутствии?
— Ах, твой дом? — прошипела она…

Обсуждение закрыто.