Она встала, одернула платье и вышла из зала суда, не оглянувшись ни на судью, ни на Ермилова, ни на Донцова, который в этот момент пожимал руку своему клиенту с довольной улыбкой победителя. Она вышла на крыльцо суда, остановилась на верхней ступеньке и подставила лицо майскому солнцу, чувствуя его тепло на закрытых веках. И в этот момент еще никто на свете не знал, что приговор, который должен был поставить точку в этой истории, на самом деле поставил лишь запятую, за которой следовала глава, написанная совсем другими чернилами.
Чернилами, цвет которых невозможно отличить от цвета крови. Радмила вышла из здания суда и остановилась на верхней ступеньке крыльца, щурясь от яркого майского солнца, которое заливало улицу Центральную теплым, почти летним светом. После полутемного зала заседаний, пропахшего пылью и казенной тоской, этот свет казался неуместным, почти издевательским, словно природа не имела ни малейшего представления о том, что только что произошло внутри желтого кирпичного здания и продолжала жить по своим законам, равнодушная к человеческой боли, к несправедливости, к сломанным судьбам.
Радмила стояла неподвижно, держа в руке сложенный вчетверо лист бумаги, копию приговора, которую ей вручила секретарь суда, с тем особым выражением профессионального безразличия, которое свойственно людям, ежедневно имеющим дело с чужим горем. 80 тысяч штрафа, условный срок полтора года, увольнение из больницы с записью в трудовой книжке, которая навсегда закрывала ей дорогу в медицину. Эти цифры и слова пока еще не обрели для нее реального веса.
Они существовали где-то на периферии сознания, как далекий гром, который слышишь, но еще не чувствуешь, потому что дождь пока не начался. Она знала, что осознание придет позже, ночью, в тишине пустой квартиры, когда некому будет держать лицо и можно будет, наконец, позволить себе почувствовать все, что она сейчас блокировала с помощью той внутренней дисциплины, которую вбили в нее годы военной службы. За ее спиной хлопнула тяжелая дверь суда, и на крыльцо вышел Тихомир Ермилов в сопровождении своего адвоката Всеслава Донцова.
Ермилов выглядел иначе, чем в зале заседаний, где он старательно изображал страдающую жертву с перебинтованной челюстью и скорбным выражением лица. Сейчас, на ступенях, в лучах майского солнца, шина на его челюсти казалась скорее трофеем, чем повязкой, наградой победителя, который прошел через битву и вышел из нее триумфатором. Его глаза блестели тем самым масляным блеском самодовольства, который Радмила видела у него каждое утро на планерках, когда он унижал очередную медсестру и наслаждался ее беспомощностью.
Донцов шел рядом, что-то негромко говоря своему клиенту и похлопывая его по плечу, жест, который одновременно означал поздравление и напоминание о том, кому Ермилов обязан этой победой. Они спустились по ступеням, не обращая на Радмилу ни малейшего внимания, для них она уже перестала существовать, превратившись из живого человека в закрытое дело, в строчку в послужном списке Донцова, в анекдот, который Ермилов будет рассказывать за бильярдным столом своему приятелю из городской администрации. «Представляешь, медсестра на меня набросилась, а я ее через суд прижал, восемьдесят тысяч содрал и выгнал к чертовой матери».
Через минуту к зданию суда подъехал черный внедорожник Ермилова. Toyota Land Cruiser 2000-го, 22-го года выпуска, купленная, по слухам, на деньги, полученные от фармацевтических компаний за закупку их препаратов для больницы по завышенным ценам. За рулем никого не было, машина стояла на парковке, и Ермилов направился к ней неторопливым хозяйским шагом.
Навстречу ему от машины шла его жена Милослава, высокая, стройная женщина, 47 лет, с профессионально уложенными светлыми волосами, в дорогом бижовом пальто из Кашемира и туфлях на каблуке, которые стоили больше, чем месячная зарплата любой медсестры в больнице ее мужа. Милослава Ермилова была женщиной того типа, который в провинциальных городах называют «примужая». Она не работала, не имела собственных доходов и существовала исключительно за счет статуса и денег Тихомира, взамен обеспечивая ему ту внешнюю респектабельность, которая требовалась для его положения в обществе – ухоженный дом, накрытый стол для гостей, вежливые улыбки на официальных мероприятиях.
Она знала о характере своего мужа, знала о его вспышках гнева, о его грубости с персоналом, о его карточных долгах и, возможно, о его случайных связях с фармацевтическими представительницами, но предпочитала закрывать на все это глаза, потому что альтернативой был развод, а развод означал конец комфортной жизни, к которой она привыкла за 23 года брака. Рядом с Милославой стоял их сын Велимир – высокий, худощавый юноша, 17 лет, с отцовскими темными бровями и материнскими светлыми глазами, ученик 11 класса частной гимназии Логос в Харькове, куда он ездил на электричке каждый день, потому что Ермилов считал местные школы недостойными своего наследника. Велимир был тихим, замкнутым подростком, который мало говорил и много читал, и в его глазах иногда мелькало выражение, которое Радмила заметила еще в зале суда – не гордость за отца, а что-то похожее на стыд, тщательно скрываемый за маской подростковой отстраненности.
Ермилов подошел к жене, обнял ее одной рукой и что-то сказал ей на ухо. Милослава улыбнулась тонкой, аккуратной улыбкой, обнажившей ряд безупречно белых зубов, и бросила взгляд в сторону Радмилы, которая все еще стояла на верхней ступеньке крыльца. Этот взгляд, короткий, скользящий, полный того снисходительного презрения, с которым благополучная женщина смотрит на неудачницу, был хуже любого оскорбления, хуже любого удара, хуже даже приговора судьи Бурмистровой, потому что в нем содержалась вся суть того мира, в котором Ермиловы жили и процветали – мира, где деньги и связи решают все, где правда не имеет значения, где сильный всегда побеждает слабого, а виноватым оказывается тот, у кого нет дорогого адвоката.
Ермилов тоже посмотрел на Радмилу. Быстрым, победным взглядом, в котором не было ни капли раскаяния, ни тени понимания того, что он сам спровоцировал конфликт, а затем сказал что-то жене, и оба рассмеялись. Смех был негромким, приглушенным, но в тишине парковки он прозвучал отчетливо, каждая нота долетела до ушей Радмилы с кристальной ясностью, и она почувствовала, как этот смех вошел в нее, как входит нож между ребер, медленно, точно, до самой рукояти.
В этот момент внутри Радмилы Чеглоковой что-то сломалось. Не согнулось, не треснуло, не надломилось, а именно сломалось окончательно и бесповоротно, как ломается стальная пружина, которую слишком долго держали под запредельным напряжением. То, что сломалось, было тем последним барьером, который отделял бывшего военного агента от ее прошлого.
Барьером, который она выстраивала два года, кирпичик за кирпичиком, убеждая себя, что она больше не солдат, не разведчик, не человек из мира теней и насилия, а обычная женщина, медсестра, гражданское лицо, которое живет по законам мирного общества. Этот барьер рухнул в одно мгновение, похоронив под своими обломками все попытки Радмилы стать нормальным человеком, все ее надежды на мирную жизнь, все ее планы на будущее, карьеру в медицине, маленькую квартиру, может быть, когда-нибудь семью. Все это было уничтожено одним взглядом, одним смешком.
Одной секундой торжества человека, который схватил ее за волосы, назвал тупой коровой и вышел сухим из воды, потому что у него были деньги на хорошего адвоката и друзья в нужных кабинетах. Радмила смотрела вслед черному внедорожнику, который медленно выезжал с парковки, и в ее серо-зеленых глазах происходила трансформация, которую невозможно было увидеть снаружи, но которая меняла все. Тепло уходило из них, как уходит тепло из застывающего металла, и на его место приходил холод.
Не злобный, не истеричный, а спокойный, расчетливый, хирургически точный холод профессионала, который принял решение и больше не испытывает по этому поводу никаких эмоций. Она тихо произнесла, глядя вслед удаляющемуся автомобилю, в котором сидела счастливая семья победителя. «Ты даже не представляешь, что ты натворил.
Я заберу у тебя все». Эти слова были произнесены шепотом, настолько тихим, что их не услышал бы никто, даже если бы стоял рядом с ней. Но в этом шепоте было больше силы, больше решимости, больше неотвратимости, чем в любом крике, потому что кричат от бессилия, а шепчут от абсолютной уверенности в том, что сказанное будет исполнено.
Радмила знала, что говорит не пустые слова. За десять лет службой она научилась одному главному правилу – никогда не угрожай тем, что не готов исполнить. Она была готова.
Она была готова с той секунды, как увидела их смех на парковке суда, смех людей, которые раздавили другого человека и даже не заметили этого, как не замечают раздавленного жука на подошве дорогой туфли. Радмила вернулась в свою съемную квартиру, закрыла дверь на оба замка, задернула шторы и села за кухонный стол, тот самый стол из дешевого ДСП, за которым она каждое утро пила кофе перед сменой и который теперь стал ее рабочим местом, ее штабом, ее командным пунктом. Она достала из ящика стола чистую тетрадь в клетку, обычную школьную тетрадь за 20, купленную в канцелярском магазине на углу и ручку с синей пастой и начала писать…

Обсуждение закрыто.