Он замахнулся. Я тогда был в комнате и услышал крик. Выбежал. Увидел его поднятую руку, и что-то во мне переключилось. Старая заводская закалка. Я перехватил его руку.
— Не смей! — сказал я тихо.
Он посмотрел на меня мутными глазами.
— Ты… Ты кто такой, дед?
— Ты здесь никто. Это мой дом. Я вас всех тут…
Он оттолкнул меня. Я упал, ударился бедром об угол стола. Наутро был огромный синяк. Надя плакала, мазала мне ногу троксевазином.
— Папа, прости. Он перепил. У него стресс.
— Надя, уходи от него, — сказал я тогда. — Он тебя сломает.
— Мне некуда идти, папа. Квартиры нет, денег нет, и… Я люблю его. Ну, или привыкла. Кому я нужна в тридцать два? Кому я нужна?
Проклятая мантра. Сколько женщин терпят побои, пьянство, унижения только из-за этого страха — быть ненужной, быть одной. И вот теперь она нашла в себе силы. Она сделала шаг. Она спасла меня. А я? Я уехал, оставив ее прикрывать мой тыл. Старый идиот.
Въезд в Киев встретил меня морем красных огней. Стоп-сигналы тянулись до горизонта. Фуры буксовали на подъемах, легковушки жались к обочинам. Я свернул на проселок, ведущий через промзону. Я знал эту дорогу, ездил здесь еще в девяностые на завод. Там ямы по колено, но пробок быть не должно. «Нива» нырнула в темноту. Свет фар выхватывал бетонные заборы с колючей проволокой, остовы брошенных гаражей, стаи бродячих собак с горящими глазами. Машину кидало из стороны в сторону, подвеска стонала, но мы пробивались.
Я подъехал к дому на Троещине через час. Окна на девятом этаже были темными. Это было хуже всего. Темнота — это неизвестность.
Я заглушил мотор во дворе, в темном углу за трансформаторной будкой. Вытащил ключ зажигания. Что делать с деньгами? Оставлять в машине опасно. Тащить с собой — безумие. Я принял решение. Вытащил из багажника старый промасленный чехол от запасного колеса. Засунул пакет с деньгами туда. Сверху накидал ветоши, каких-то гаечных ключей для веса и звука. Теперь это выглядело как просто старое колесо или хлам. Закинул этот сверток под днище соседней «Газели», которая стояла тут на приколе уже года два, вросшая в землю. Снегом припорошит за пять минут. Никто не найдет.
В подъезд зашел с кем-то из соседей. Повезло, домофон не пришлось взламывать. Лифт не работал. Опять. Я бежал по лестнице на девятый этаж. Сердце колотилось так, что отдавалось в висках гулкими ударами молота. Артритное колено горело огнем, но боли я не чувствовал.
Дверь в квартиру была приоткрыта. Тонкая полоска тьмы. Замок сломан, личинка выворочена с мясом. Я замер. Втянул воздух. Пахло перегаром, разбитыми духами (Надиными любимыми «Шанель», которые я дарил ей на Восьмое марта) и чем-то металлическим. Кровью?
Я толкнул дверь. Она скрипнула.
— Надя!
Тишина. Я вошел в коридор. Под ногами хрустнуло стекло. Зеркало в прихожей было разбито. Осколки усеяли пол, как алмазная крошка. В квартире царил погром. Вещи вывернуты из шкафов. Ящики комода выдернуты и перевернуты. Он искал деньги. Он понял, что их нет, и в ярости разнес квартиру.
Я прошел в кухню. Пусто. В гостиную. Пусто. Заглянул в ванную. Там, на полу, сжавшись в комок между стиральной машиной и корзиной для белья, сидела Надя. Она была жива. Лицо в ссадинах. Губа разбита. Из носа текла тонкая струйка крови, уже запекшаяся. На шее багровые пятна, следы пальцев.
— Надя…
Я упал перед ней на колени. Она вздрогнула всем телом, закрыла голову руками.
— Не бей! Не бей! Я не знаю, где он! Я не знаю!
— Наденька… Это я. Папа.
Она медленно опустила руки. Один глаз у нее заплыл. Второй смотрел на меня с диким животным ужасом, который постепенно сменялся узнаванием.
— Папа? — прошептала она. — Ты вернулся? Зачем? Он же убьет тебя.
— Где он? — спросил я жестко.
— Ушел. Минут двадцать назад. Он… он бил меня. Требовал сказать, куда ты поехал. Я молчала. Я сказала, что ты уехал на вокзал, на поезд до Харькова. Что ты сошел с ума и решил ехать к другу юности. — Она попыталась улыбнуться разбитыми губами. — Я врала, папа. Как ты учил. До последнего.
— А он?

Обсуждение закрыто.