Захар Львович шагнул вперед, доставая из папки несколько листов бумаги; Людмила попятилась, выставив перед собой руки: «Нет, нет, погоди…» «Требование собственника об освобождении жилого помещения, — произнес он спокойно, протягивая документы с той же невозмутимостью, с какой официант предлагает счет после ужина. — Тридцать дней». Лицо Михаила Николаевича посерело, будто из него разом вытекла вся кровь; Алена открыла рот, закрыла, снова открыла. «Вы нас выгоняете? Из нашего дома?»
«Вы делаете удивленное лицо, — Надежда Леонтьевна чуть наклонила голову. — Не понимаю почему, этот дом никогда не принадлежал ни Людмиле, ни Михаилу Николаевичу. Это мой дом, который я получила еще в девяностые; разница между «мой дом» и «дом, в котором я живу», огромна, вы, похоже, ее не понимали, мама». Людмила схватила документы и затрясла ими в воздухе: «Это мой дом! Я тут всю жизнь прожила!» «Этот дом, в котором ты жила, — поправила Надежда Леонтьевна. — Жила».
Алена развернулась к Евгении, и лицо ее исказилось яростью: «Это все ты! Наябедничала! Побежала жаловаться, как маленькая!» «Это потому, — перебила Надежда Леонтьевна, не повышая голоса, — что вы продали виолончель ребенка и построили на эти деньги бассейн в чужом доме, на ворованные деньги». «Мы же улучшили участок! — Михаил Николаевич развел руками. — Это вложение, стоимость недвижимости выросла…» «На ворованные деньги, в доме, который вам не принадлежит, и теперь будете возвращать эти деньги покупателю, все четыре миллиона».
Участок начал пустеть; гости тихо собирали вещи, складывали полотенца, звали детей из бассейна приглушенными голосами, стараясь не привлекать к себе внимания. Никто не прощался с хозяевами, никто не благодарил за приглашение — все просто исчезали, как тараканы при включенном свете. Евгения сделала шаг вперед и произнесла негромко, но достаточно отчетливо, чтобы услышали все, кто еще оставался на участке: «Лиза не «второсортный» член семьи, никогда им не была». Надежда Леонтьевна подошла к правнучке, которая стояла неподвижно, вцепившись в руку матери, и заговорила совсем другим голосом — мягким, теплым, предназначенным только для нее: «Лизонька, ты ничего не потеряла, ты ни в чем не виновата, это они виноваты, только они».
Виолончель вернулась через несколько дней. Покупатель, узнав об уголовном деле и нотариально заверенной дарственной, предпочел расстаться с инструментом и требовать деньги с продавцов, а не ввязываться в судебное разбирательство с неизвестным исходом. Жесткий футляр выглядел так, будто прошел через много рук за эти недели, но внутри все было в порядке: старинное дерево, отполированное временем, смычок в специальном отделении, канифоль в бархатном мешочке. Надежда Леонтьевна открыла футляр вместе с Лизой в музыкальной комнате, где все еще работал увлажнитель и стояли на полках пожелтевшие ноты. Девочка провела пальцами по деке, по струнам, по изгибу грифа — так прикасаются к чему-то живому, к чему-то, что вернулось из долгого путешествия.
Она ничего не сказала, просто обняла прабабушку так крепко, что та на секунду закрыла глаза, позволяя себе почувствовать это объятие, эту благодарность, это облегчение — теперь, когда опасность миновала и можно было наконец выдохнуть. Тридцать дней прошли быстрее, чем семья ожидала. Людмила пыталась торговаться, Михаил Николаевич — давить на жалость, Алена — устраивать истерики по телефону и в мессенджерах, но Надежда Леонтьевна не отвечала на звонки и не читала сообщения. Параллельно шла проверка по уголовному делу, и слова «рассрочка», «график погашения», «возможный срок» вошли в лексикон бывших хозяев дома как хроническая болезнь, от которой нельзя избавиться…

Обсуждение закрыто.