Share

Границы дозволенного: к чему привела попытка самоутвердиться за чужой счет

Картон размок от дождей, но буквы, написанные водостойким маркером, сохранились. «Григорий Иванович Мухин, учитель, 58 лет, убит. Петрова Людмила Сергеевна, мать, 67 лет, умерла в одиночестве. Екатерина Данилова, 29 лет, живая, но сломленная».

Следователь, который читал эти открытки, потом рассказывал журналистам, что за 20 лет работы он видел многое, но эти три карточки на деревьях были самым жутким, что он видел, потому что в них не было безумия. В них была логика, холодная, ясная, нечеловеческая логика человека, который точно знал, что делает и почему. Я подождал три дня после того, как новость вышла в эфир, не потому что сомневался.

Я не сомневался ни секунды. Просто мне нужно было закончить несколько дел. Я съездил на могилу матери, убрал территорию, покрасил крест.

Лёха к тому времени уже заказал гранитный памятник по моей просьбе, на мои деньги, последние, которые оставались, и памятник должен был прийти через месяц. И я знал, что Лёха поставит его, потому что Лёха держит слово. На памятнике я попросил выгравировать: «Мама, прости, что поздно».

Я постоял у могилы, поговорил с ней. Не вслух — про себя, потому что вслух разговаривать с мертвыми — это либо безумие, либо кино. А я не был безумным и не был в кино.

Я был мужиком, который стоял перед могилой матери и говорил ей то, что не успел сказать при жизни. Что люблю, что скучаю, что виноват, что сделал всё, что мог, что те, кто её бросил, ответили, что Катя в безопасности, что всё будет хорошо. Потом я поехал к Лёхе.

Последний вечер, чай, тишина. Лёха знал, что завтра я уйду и не вернусь. Не сказал ни слова, чтобы отговорить.

Он знал, что это бесполезно, и он знал, что это правильно, потому что человек, который делает то, что считает правильным, а потом прячется, это не человек, а трус. И я не был трусом, и Лёха это знал лучше всех. Перед сном я попросил его об одном — присматривать за Катей, ездить к ней, помогать, пока она не встанет на ноги.

Лёха кивнул. Сказал одно слово: «Сделаю». И я знал, что сделает, потому что за всю жизнь, за все годы и после Лёха не нарушил ни одного обещания.

Ни одного. И это делало его в моих глазах более достойным человеком, чем все Дороховы, Касимовы и Зайцевы вместе взятые, с их миллионами, их связями и их дорогими костюмами. Утром я надел чистую рубашку, единственную, которая у меня была, белую, простую.

Собрал матерчатую сумку, ту самую, с которой вышел на волю в январе: бутылка воды, смена белья, фотография матери и письмо. То самое, нераспечатанное, которое я носил с собой все это время и которое ждало своего часа. Я пришел в отделение полиции на улице Лесной, дом 14.

То самое отделение, в котором семь с половиной лет назад я подписал признание в преступлении, которого не совершал. Та же стойка дежурного, те же стены, покрашенные в казенный зеленый, тот же запах — смесь хлорки и дешевого кофе, который ни с чем не перепутаешь. Дежурный поднял голову.

Молодой парень, лет 25, в форме, с усталыми глазами. Я подошел к стойке и сказал, что мне нужен следователь по делу о трех телах в лесу. Дежурный спросил, свидетель ли я.

Я положил руки на стойку, спокойно, ладонями вниз, и сказал, что я не свидетель, что это я. Следователь оказался молодым, лет 30, в мятом пиджаке и с кругами под глазами. Видно было, что лес не давал ему спать.

Он завел меня в кабинет, включил диктофон, положил перед собой бланк допроса и посмотрел на меня с тем выражением, с каким смотрят на человека, который пришел сам, по своей воле, сел напротив, положил руки на стол и готов говорить. Я рассказал все. С самого начала.

ДТП. Дорохов за рулем. Мертвый учитель на асфальте. Сделка.

Обещание. Адвокат, который работал на две стороны. Два миллиона, которые ушли не мне и не матери, а тому же адвокату за увеличение срока.

Семь лет зоны. Письма матери, которые приходили все реже и потом прекратились. Выход по амнистии.

Могила без оградки. Квартира с мажорами. Катя на диване со сломанной судьбой.

Четыре месяца подготовки. Лес. Муравейники.

Мёд. Открытки. Все.

Следователь слушал и бледнел. Его рука, которая записывала, дрожала, и почерк, ровный в начале, к концу стал рваным, скачущим. Когда я закончил, он долго молчал, потом спросил, понимаю ли я, что мне грозит.

Я сказал, что понимаю. Пожизненное или около того. Что я семь лет уже отсидел и мне не нужно объяснять.

Потом я сказал ему то, что хотел сказать с самого начала. Что я сел за чужое. За мажора, который отнял жизнь.

Что мне обещали год, а дали семь. Что обещали позаботиться о матери, а она умерла без лекарств. Что обещали позаботиться о невесте, а ее разрушили до основания.

Что семь лет я ждал справедливости от закона, от суда, от полиции, от государства. И получил ноль, тишину, пустоту. А те трое жили, смеялись в моей квартире над моей невестой семь лет.

Я встал и протянул руки. Сказал: «Надевайте. Я свой срок готов нести. В отличие от них, я за свое сяду, не за чужое»…

Вам также может понравиться