Ноги гудели от усталости, спину ломило. Ближе к обеду повар, такой же дед, как и остальные, принес ему миску с горячей баландой. Антон был голоден, как волк.
Но после первой же ложки он понял, что есть это невозможно. Еда была пересолена до такой степени, что сводила скулы. Это была не просто соленая пища.
Это был концентрированный рассол, намеренно испорченный продукт. Когда повар пришел забирать пустую посуду и увидел полную миску, он с ухмылкой спросил:
— Что, невкусно, боец?
Антон, стараясь говорить спокойно, ответил:
— Она слишком соленая. Есть невозможно.
В ответ повар лишь рассмеялся и пообещал в следующий раз добавить песка для сытности. Через полчаса к его посту подошли Гафуров и Юсупов.
— Что, Соколов, жалуешься? На еду обиделся? — с фальшивым сочувствием спросил Гафуров.
Не дожидаясь ответа, они схватили его за руки, оттащили в пустое купе и молча методично избили. Не сильно, но больно и унизительно.
— Будешь жрать, что дают, понял?
Его вышвырнули обратно в коридор к его посту.
И он стоял. Еще сутки. Без еды, без воды, без сна.
Он просто стоял, покачиваясь в такт поезду и превращался в безвольный страдающий механизм. Спустя двое суток беспрерывного стояния на посту тело Антона отказалось ему подчиняться. Он больше не чувствовал ни голода, ни боли в ногах.
Только всепоглощающую свинцовую усталость. Сознание мутнело. Мир сузился до гула колес и качающегося коридора.
В какой-то момент он просто сполз по стене и рухнул на грязный холодный пол. Сил не было даже на то, чтобы думать. Он расстелил свою шинель, свернулся на ней калачиком и провалился в тяжелое липкое небытие.
Это был не сон, а отключение. Единственный способ спастись. Разбудила его не команда и не толчок.
Разбудила его дикая нечеловеческая боль. Он не сразу понял, что происходит. Сначала был запах, едкий дым горящей газеты и тошнотворный запах паленой кожи.
А потом пришло оно, ощущение, будто его ноги сунули в раскаленную печь. Он с криком подскочил. Его сапоги и носки были сняты, а между пальцами ног торчали тлеющие клочки бумаги, причиняя невыносимую, обжигающую боль его беззащитным ступням.
Он бился на полу, отчаянно молотя ногами по железной стене, пытаясь сбить пламя. А над ним стояли они, Гафуров, Юсупов, повар и еще несколько дедов. И они хохотали.
Они заливались громким, утробным, счастливым смехом, указывая на него пальцами. Это называлось «сделать велосипед». Рядом с ними стоял и проводник вагона, пожилой мужчина в форме, и тоже смеялся, как лошадь, обнажая гнилые зубы.
Вид корчащегося от боли, униженного солдата был для них лучшим развлечением в этой скучной поездке. Наконец Антону удалось сбить пламя. Он лежал на полу, скуля от боли и бессилия, а его мучители, отвесив ему на прощание пару пинков, лениво побрели в свое купе.
— Смотри у нас, салага, не спи на посту! — бросил ему через плечо Воронов, который наблюдал за сценой из дверей своего купе.
Антон остался один в темном коридоре, на полу пахнущем гарью. И впервые за все время службы он заплакал — не от боли, от унижения, от тотального бессилия и от страшного осознания, что он для них не человек.
Он — вещь, развлечение. Эта сцена унижения и боли не осталась без зрителей. Весь этот ад на колесах разворачивался на глазах у тех, кого они конвоировали.
Из-за тяжелых решетчатых дверей камер за происходящим молча наблюдали десятки глаз — заключенные, уголовники, рецидивисты, люди, для которых насилие было нормой жизни. Их реакция была разной. Кто-то из молодых, дерзких, посмеивался, находя жестокое развлечение в унижении конвоира.
Но матерые зэки, те, кто прожил полжизни за колючей проволокой, смотрели иначе. В их взглядах читалось не сочувствие, а холодное, ледяное презрение. Презрение не к избитому солдату, а к его мучителям.
В их мире с его жестокими, но четкими понятиями такое беспричинное издевательство над слабым и безответным называлось «беспределом» и не уважалось. Антон лежал на полу, и его сотрясали беззвучные рыдания. Вдруг из ближайшей камеры, из окошка для подачи еды раздался тихий, хриплый голос:
— Эй, солдат!
Антон поднял голову. На него смотрело страшное, испещренное шрамами лицо с выцветшими татуировками. Глаза были холодными, как сталь.
Это был один из тех, кого называли авторитетами. Он смотрел на Антона долго, изучающе, а потом процедил сквозь зубы так, чтобы слышал только он:
— Слезы. Это они любят. Ты их этим только кормишь.
Пауза. А затем еще тише и страшнее:
— В нашем мире таких, как ты, называют «терпила». Запомни это слово. А таких, как они — «шерсть», потому что они издеваются стаей над одним.
Голос был спокоен, но каждое слово впивалось в сознание Антона, как раскаленная игла:
— Перестань выть. Будь мужиком. Или сдохнешь здесь, как собака, и никто даже не вспомнит.
После этих слов лицо исчезло в темноте камеры. А Антон остался на полу. Он перестал плакать.
Боль от ожогов никуда не делась, но ее перекрыло новое, еще более страшное чувство — жгучий, невыносимый стыд. Осуждение от матерого уголовника оказалось страшнее побоев. Эти слова будут теперь звучать в его голове снова и снова.
День и ночь. Спустя неделю поезд, наконец, достиг Харькова. Заключенных сдали в пересыльную тюрьму.
Вагон опустел. Казалось бы, самое страшное позади. И теперь, на обратном пути, можно будет хотя бы выдохнуть.
Но Антон ошибался. Для его мучителей это было только начало. Если раньше их сдерживало хотя бы формальное присутствие заключенных и необходимость соблюдать видимость службы, то теперь, в пустом вагоне, они оказались в своей собственной, изолированной от всего мира, маленькой империи зла.
И у них было много свободного времени. Издевательства перестали быть просто развлечением, они превратились в единственное занятие. Они заставляли Антона драять весь вагон от начала до конца, а потом приходили и намеренно пачкали, заставляя начинать все заново.
Они играли в карты на желание. И проигравший должен был придумать для Антона новое унижение. Он стал их живой игрушкой, вещью, на которой можно было вымещать скуку, злость и собственную ничтожность.
Напряжение в вагоне росло с каждым часом. Оно висело в воздухе, как статическое электричество перед грозой. Обратный путь в столицу обещал стать для Антона последним.
Наступило праздник, день армии и военно-морского флота. Праздник. Для дедов это означало одно — можно пить.
С самого утра по вагону разносился запах дешевого портвейна и гогот. Антон, выполнив все унизительные поручения, забился в самое дальнее холодное купе, свернулся калачиком на жесткой полке и попытался отключиться. Его тело было одной сплошной ноющей болью, глаза горели от недосыпа.
Он не спал, а скорее проваливался в вязкое серое полузабытье, единственный доступный ему способ сбежать от реальности. Внезапно дверь купе с грохотом распахнулась, ударившись о стену. На пороге стояли они — Гафуров и его ближайший приятель, ефрейтор Юсупов.
Оба были пьяны, глаза у них были мутные, стеклянные, а на лицах застыли хищные, неприятные ухмылки.
— Спишь, Соколов? — пьяным голосом протянул Гафуров.
Антон молча сел на полке.
Он знал, что этот визит не сулит ничего хорошего. Праздник, алкоголь и скука — это была самая гремучая и опасная смесь. Юсупов пнул его по ноге:
— Вставай. Пойдешь с нами. Разговор есть.
В их взглядах было что-то новое, чего Антон не видел раньше. Не просто злоба или желание унизить. Что-то липкое, мерзкое.
Холодный ком подкатил к горлу. Он понял, что сейчас произойдет нечто худшее, чем просто побои. Они потащили его по узкому коридору в туалет.
Крошечная ледяная каморка, воняющая хлоркой и мочой. Дверь захлопнулась, отрезая его от остального мира. Гафуров, шатаясь, ткнул пальцем в унитаз:
